Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
Он доверчив — но только по отношению к первому, поразившему его или понравившемуся ему факту. И естественно, к тем, которые рядом с этим фактом согласно ложатся.
Расплюев — доверчив, на что ему и пеняет наставник, частный пристав Антиох Елпидифорович Ох… кстати, нет ли и тут сознательного и значимого каламбура? Антиох Ох. Ох и Антиох. Вероятно, все-таки нет, — но уж такова игровая стихия комедии, что в ней повсюду мерещится потайной и лукавый смысл.
Итак…
—..Ты смотри — правило: при допросах ничему не верь.
— А я вот на это слаб; всему верю.
— Не верь, говорю. Я вот как: приди ты и скажи,
— А я не так. Вы мне вот скажите, что вон его превосходительство обер-полицимейстер на панели милостыню просит — ведь я поверю. Взять, мол, его! — Я так за ворот и сгребу.
— Обера-то! Что ты, что ты!..
— Не могу. Нрав такой.
«Ничему не верь» — это служебный девиз не одного Оха; известный в свои времена публицист, человек круто реакционных взглядов (реакционных — так что не какой-то там либерал позволяет себе критику слева!), К. Ф. Головин писал о графе Дмитрии Андреевиче Толстом, который в 1882 году, с началом эпохи Александра III, был назначен министром внутренних дел и шефом жандармов:
«Он принципиально не доверял почти никому и лишен был того внутреннего подъема, который один способен внушить и поддерживать плодотворную мысль. Броня предвзятого недоверия его охраняла от чужого влияния».
«От чужого» — но ведь не от чуждого, а от влияния круга единомышленников и единоверцев. «Не доверял» — но ведь не посторонним, не дальним, не неизвестным, а окружающим, приближенным, своим.
Чем, скажите, не иллюстрация к этой броне недоверия наш Антиох Елпидифорович?
— …Приди ты и скажи, вон, мол, Шатала пришел… ведь я не поверю…
Расплюев же, как мы убедились, чужому — нет, опять-таки не чужому, а близкому, родственному, непосредственно-начальственному влиянию подвержен весьма и весьма, до кажущегося идиотизма: куда уж дальше, если по первому слову готов схватить за ворот самого обер-полицмейстера? И вот еще один замечательный… ничего не поделаешь, снова придется произнести примелькавшееся слово… да, замечательный, проницательный, злой парадокс Сухово-Кобылина. Иван Антонович доверчивк идее тотального недоверия.
Ох — рассудителен, Расплюев пылок, и оттого он еще последовательнее выражает полицейскую логику, согласно которой… Но пусть лучше повторит он сам:
— …Всякого подозреваю…
Это вторая причина, по какой расплюевское представление об отечестве как о целой стае оборотней — не случайный всплеск его фантазии. Третью причину поймем, ежели подчеркнуть здесь другое слово:
— … Всякогоподозреваю…
Именно всякого! Всех! Без исключений! Потому что, сделай хотя бы одно, и пошатнется завидная стройность системы внутренней безопасности.
— Все наше! Всю Россию потребуем, — на меньшее Расплюев согласиться не хочет в запале и не может по рассуждении, и он более прав, чем Ох, который станет при этих словах смеяться, впрочем, «весело», так как они тешат его сердце, и махать руками все с теми же урезониваниями:
— Что ты, что ты!..
«Виртуозами взятки» были названы Варравин и — не столь справедливо — Тарелкин. Расплюев (а вовсе не опытнейший Ох) — виртуоз и даже, при всей своей простоте или, возможно, благодаря простоте, наподобие то есть юродивого, вдохновенный провидец полицейского идеала. Он не только окажется родственно близок высоким столпам порядка, но предвосхитит их. Это когда еще князь Мещерский скажет: « ВсяРоссия горьким 20-летним опытом дознала, что суд присяжных — это безобразие и мерзость… Куда ни пойдешь, вездев народе одинвопль: секите, секите…» И сколько еще предстоит прожить Каткову, пока на смертном одре, перед расставанием с бренным телом его бессмертный дух выразит свое кредо и заповедает завещание: «Прошу единомыслия».
Впрочем, Каткова обгонит еще и Козьма Прутков, чей «Проект о введении единомыслия в России» появится в некрасовском «Современнике» в 1863 году. И Иван Антонович крепко сойдется с Козьмой Петровичем в смелости, с которой оба станут именно предвидеть и прорицать, поторапливать верховную власть и даже указывать ей, что она обязана делать в своих собственных интересах.
Это смелость людей, стоящих справа.
В фельетоне Власа Дорошевича, который волею прихотливой судьбы стал одним из наиболее поминаемых в этой книге авторов, купец-черносотенец требует от губернатора запрещения богохульной оперы «Демон» и в патриотическом своем запале не щадит самих вышестоящих властей.
— Да ведь на казенной сцене играют! — защищается, наступая, губернатор. — Дуботол! Идол! Ведь там директора для этого!
— Это нам все единственно. Нам еще не известно, какой эти самые директора веры. Тоже бывают и министры даже со всячинкой!
— Ты о министрах полегче!
— Ничего не полегче. Министры от нас стерпеть могут. Потому, ежели какие кадюки или левые листки, — тем нельзя. А нам можно. Наши чувства правильные. Мы от министров чего? Твердости! Ну, и должон слушать.
У увлекающегося — но куда? направо! — Расплюева тоже «правильные» чувства. И он тоже хочет от власти «твердости».
— Правительству вкатить предложение: так, мол, и так, учинить в отечестве нашем проверку всех лиц: кто они таковы? Откуда? Не оборачивались ли? Нет ли при них жал или ядов. Нет ли таких, которые живут, а собственно уже умерли, или таких, которые умерли, а между тем в противность закону живут.
Это расплюевский «Проект о введении…». Он договаривает за власть недоговоренное ею. Он выражает то, что она, находясь в трезвой памяти, не признает за свое мнение, то, чего она даже — во всяком случае, в момент «свершающегося преобразования» — не хочет, но к чему ее неуклонно тянут Победоносцевы, Катковы, Мещерские и чему она, хотя бы в следующем царствовании, будет противиться все меньше и меньше.
Но Расплюев не только справа, то есть сбоку, рядом. Он — над.
О «Смерти Тарелкина» Сухово-Кобылин мог бы сказать то же, что сказал о «Деле»: «…из самой реальнейшей жизни с кровью вырванное…» И еще — что это его месть.
Александра Васильевича, слава богу, не пытали, как Тарелкина в «комедии-шутке» или его собственных крепостных в Серпуховской части, но этот ужас ходил вокруг него, нависал, грозил, был то есть и его судьбой тоже. Расплюев и Ох — личное отмщение измучившим его следователям, карикатурно-буффонное изображение их, ничуть тем не менее не преувеличившее сути дела.