Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
И когда шулер-артист, шулер-художник, сотворивший заветное чудо своего искусства, крапленую колоду, которой, как истинный творец, захотел дать имя, выделяя ее из сонма прочих: Аделаида Ивановна; когда он в исступлении разочарования кричит: «Черт побери Аделаиду Ивановну!» — кричит, словно кощунствует, и швыряет свое детище, виновное только в том, что искусство не может противостоять обману, — это и в самом деле жест художника, который изверился в силе «святого ремесла», своего собственного и всего в целом, и который в тотальном
Дабы, пересерьезничав, не впасть в грех глубокомыслия, напомним себе: Гоголь — насмешлив и даже весел, смеемся и мы, читатели, зрители; но самому поверженному герою мы позволяем переживать свою беду как свою беду. Не более, чем свою, но и не менее, чем беду. Потому что его, комедийно воспринятый нами, мир не придуман. Реален. У него есть свои очертания и объемы, свои страсти, свои правила.
Даже — своя этика.
Богатыри — не вы
Общепамятны строки из «Горя от ума»:
Но голова у нас, какой в России нету,
Не надо называть, узнаешь по портрету:
Ночной разбойник, дуэлист,
В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,
И крепко на руку нечист;
Да умный человек не может быть не плутом.
Когда ж о честности высокой говорит,
Каким-то демоном внушаем,
Глаза в крови, лицо горит.
Сам плачет, и мы все рыдаем.
Общеизвестно и то, что здесь — в самом деле почти портретно — изображен человек, при жизни обросший легендами, да и сам превратившийся в легенду, граф Федор Иванович Толстой, так называемый Американец (ходил в кругосветное плаванье с самим Крузенштерном, но «за невозможное поведение» был высажен потерявшим терпение командиром где-то на Алеутах или поблизости от них, что тогда вкупе именовалось Американскими колониями России).
Человек необыкновенный, преступный и привлекательный, как выразился о нем его двоюродный племянник Лев Николаевич, граф Федор Толстой среди множества пороков не имел одного: лицемерия. Присваивать себе добродетель, которой у него не было, он, вопреки совету шекспировского принца Гамлета, не желал, — скорее уж был готов, как говорится, осуществить на практике порыв Мишеля Монтеня, который в начале своих «Опытов» заявлял о бесстрашном желании предстать перед публикой свободно открытым со всех, даже и неприглядных, сторон:
«Если бы я жил между тех племен, которые, как говорят, и посейчас еще наслаждаются сладостной свободою изначальных законов природы, уверяю тебя, читатель, я с величайшей охотою нарисовал бы себя во весь рост, и притом нагишом».
Впрочем, куда Монтеню! «Если бы я жил между тех племен…» Велика трудность — предстать голым среди голых! Федор Толстой не стеснялся заголяться душевно среди фрачной и вицмундирной публики.
(Не удержусь от соблазнительной оговорки, что не только душевно, — необычайность этого человека не умещалась в рамки окольных метафор, будучи подчас и физически зримой. Вот отрывок из воспоминаний его племянницы:
«Дедушка Андрей Андреевич сказал ему:
— Ну-ка, Американец, покажи свои грудь и руки.
Федор Иванович расстегнул свой черный сюртук и снял большой образ св. Спиридония в окладе. Этот образ он постоянно носил на груди. Он был весь татуирован: в середине, в кольце, сидела большая пестрая птица, кругом были видны какие-то красно-синие закорючки. На руках змеи, дикие узоры. Потом мужчины увели его наверх и раздели догола. Все его тело было татуировано. Его часто просили показывать свое татуированное тело, и он никогда не отказывался, находя, по-видимому, в этом некоторое удовольствие…»)
Слывя — заслуженно — шулером, он от этого звания и не думал открещиваться. «Только дураки играют на счастье» — таков был его принародный ответ на замечание: «Ведь ты играешь наверняка», да и уже поминавшееся словцо насчет ошибок фортуны — из его игрецких «мо». Дословнее было сказано так.
Сергей Григорьевич Волконский, будущий декабрист, пригласил как-то Толстого сесть за карты, на что тот ответствовал:
— Нет, мой милый, я вас слишком люблю для этого. Ежели мы станем играть, я увлекусь привычкой исправлять ошибки фортуны.
Привычкой,заметим, надежно противопоставившей себя Случаю.
— Граф! Ты передергиваешь! — не сдержавшись, дерзко сказал Американцу за карточным столом Александр Сергеевич Пушкин.
И тот сумел сохранить спокойствие и достоинство:
— Да, я сам это знаю, но не люблю, чтобы мне это замечали.
«Вследствие этого Пушкин, — вспоминал Алексей Вульф, — намеревался стреляться с Толстым и… готовясь к этой дуэли, упражнялся со мною в стрельбе».
Что тут любопытно? То, что непонятно, кто из несостоявшихся дуэлянтов должен был почитать себя более обиженным. Чья честь — по его, во всяком случае, собственному мнению — была больнее задета. Может быть, честь не Александра Сергеевича, а Федора Ивановича?..
Так или иначе, об откровеннейшем бесстыдстве этого великого шулера, ничуть не прикидывающегося никем иным, обычно рассказывают если и с непременной долей осуждения, то с еще более неизбежным восхищением, хотя бы тайным, невольным. Да иногда и с явным:
«Шла адская игра в клубе. Все разъехались, остались только Толстой и Нащокин. При расчете Федор Иванович объявил, что Нащокин ему должен 20 000 руб.
— Я не заплачу, — сказал Нащокин, — вы их записали, но я их не проиграл.
— Может быть, — отвечал Федор Иванович, — но я привык руководствоваться своей записью и докажу это вам.
Он встал, запер дверь, положил на стол пистолет и сказал:
— Он заряжен, заплатите или нет?
— Нет.