ГЕННАДИЙ ШИЧКО И ЕГО МЕТОД
Шрифт:
Мне не единожды приходилось бывать на сеансах гипноза — и в цирках, и в зрительных залах, где испытывали свою власть над людьми заезжие гипнотизеры. Обыкновенно они говорили примерно одни и те же фразы:
— Вам хорошо, вы засыпаете, засыпаете...
Шичко этих фраз не говорил. В его словах содержались мысли отвлеченные, не обязательно близкие к задаче сеанса, однако это были мысли интересные, разнообразные, они настраивали на спокойный, умиротворенный лад, внушали доверие к говорившему, сеяли зерна взаимного уважения и, в конце концов, выстраивали в сознании слушавших какую-то систему
— Ну вот... вы отдохнули. Пойдемте в другую комнату. Будем пить чай.
Геннадий Андреевич сказал мне:
— Ваша супруга слабо поддается внушению — для нее нужны дополнительные усилия.
Угощали нас на кухне. Она хоть и небольшая, но мы вполне разместились за столом. По привычке журналиста, литератора я с пристрастием разглядывал обстановку, мебель, посуду. То же делали и все остальные — в особенности чуткие к красоте женщины. Казалось, в подборе посуды, утвари, в украшении стен и всех уголков кухни работал вдумчивый, талантливый художник. Все было к месту, не совсем обычно и — красиво. На столе вместо вина соки в хрустальных графинах.
Я сидел рядом с хозяйкой Люцией Павловной. У нее на щеках гулял здоровый румянец, карие глаза молодо блестели. И вновь и вновь я задавал себе назойливый и не совсем деликатный вопрос: «Сколько же ей лет?»
Люция Павловна неожиданно спросила меня:
— Вы пьете?
— Вообще-то... непьющий, но... в гостях, при встречах...
— Иван Владимирович — ритуальщик, — пояснил Геннадий Андреевич, — сам в одиночку не пьет и тяги к алкоголю не имеет, но при случае... когда все пьют...
Мне не понравилось, что за меня так бесцеремонно расписались, особенно резануло слово «ритуальщик». Больше всего на свете я ценю свободу, внутреннюю независимость от чужих мнений, взглядов. И вдруг: ритуальщик!
— Извините, — стал возражать я, — ритуал — обычай, правило, а я...
— Верно — правило, обычай, — продолжал Шичко. — Скажу вам больше: вы запрограммированы на винопитие. Самой жизнью, всем объемом жизненных впечатлений. Вы были младенцем, а уже видели, как пьет кто-то из ваших близких. Вы видели свадьбы, похороны... Везде пили. И так каждому из нас в сознание закладывалась программа. Ритуал, как перфокарта, — у нас в сознании.
Умом я понимал правоту рассуждений Геннадия Андреевича, а сердце протестовало. Все-таки содержалось что-то обидное, унижающее во всем, что говорилось о моей психологии, о сознании, внутреннем мире — о том, что составляло главную суть моего «я», чем втайне я дорожил и что свято хранил от всяких внешних вторжений.
Наступила пауза — долгая, неловкая. Все думали о природе винопитий, казавшихся невинными нам всем, в том числе и Федору Григорьевичу, который еще до войны начал борьбу за трезвость — писал статьи, читал лекции о вреде пьянства. За столом у Угловых выставлялись бутылки вина, а иногда, в зависимости от гостей, и коньяк. И Федор Григорьевич вслед за Эмилией Викторовной, приглашавшей гостей выпить хоть глоток, отпивал вместе с ними.
Да, мы пили, но так немного, что считали себя непьющими.
Люция Павловна, наклонившись ко мне, тихо проговорила:
— А вы попробуйте совсем не пить. Совсем-совсем. Ну вот как мы. — Взглядом она указала на графины и графинчики с соками, стоявшие на столе. — Ведь это же свобода, это — независимость. Полезно и красиво.
В разговор вновь вступил Геннадий Андреевич.
— Наконец, исполните долг гражданина.
— Каким образом? — не понял я.
— Послужите примером для других. Глядя на вас, и близкие ваши, и друзья задумаются. А может, и совсем перестанут пить.
Мне, естественно, хотелось проявить по отношению к хозяевам, особенно к хозяйке, деликатность;
— Да, да, конечно — я попробую...
— Вы обещайте! Это очень важно, если вы сейчас же, вот здесь, скажете нам: пить не стану. Ни капли. Никогда!
— Разумеется. Я — пожалуйста, если хотите...
— Очень, очень я этого хочу — чтобы вы не пили. И он вот, ваш друг Федор Григорьевич, и жена ваша Надежда Николаевна — все мы очень хотим... Ведь вы литератор, пишите книги, статьи, учите других не пить, а сами хоть и понемногу, но позволяете.
Люция Павловна убеждала, но мягче и мягче, она уже не говорила: «Вы пьете... пьющий», а — «Позволяете...», слышала мою податливость и как бы «дожимала» меня, подводила к той черте жизни, за которой начиналась абсолютная трезвость. И хотя вся сущность моя протестовала, но где-то глубоко в сознании упорно шевелилась, нарастала мысль, что она права, она желает мне добра, эта кареглазая, мягко и нежно улыбающаяся женщина.
И я сказал:
— Обещаю вам — пить больше не буду.
— Совсем?
— Да, совсем. Ни капли никогда!
На обратном пути мы некоторое время ехали молча. На этот раз наш путь лежал по проспекту Смирнова, пересекал Черную речку, печально знаменитую дуэлью, во время которой был смертельно ранен Пушкин. Вечерний Ленинград, отражаясь то в водах Черной речки, то Большой, то Малой Невки, стелил тысячи огней, и чудилось, что небо поменялось местами с землей и звезды летели нам под колеса. Я думал о своем обещании не пить — никогда и ни капли! — временами жалел, что лишил себя удовольствия изредка в кругу друзей поднять рюмку с хорошим вином, являлись дерзкие мысли нынче же нарушить обещание, но, украдкой поглядывая на свою жену, на Углова и Эмилию Викторовну, понимал, что нарушить слово свое не могу и что не пить вовсе — это теперь моя судьба, мой новый стиль застолий.
Несмело, неуверенно заговорил:
— Я, кажется, сдуру...
— Что? — встрепенулась Надежда. — Уже на попятную? Нет, голубчик, ничего не выйдет. Если притронешься к рюмке, всем расскажу, как ты давал обещание, сорил словами.
Ее поддержала Эмилия Викторовна.
— В самом деле, друзья! Как можно совместить ваши призывы к трезвости с вашим же пристрастием... ну, хотя и легким, к винопитию. Признайтесь, нелогично это.
И она рассказала, как однажды их маленький сын Гриша, завидев в руках отца рюмку, крикнул: «Папа! Ты же сам говорил: вино — яд, оно вредно!» Заплакал и убежал к себе в комнату.