Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
— А кто пана Тумграта по морозу прогнал, привязавши к коню? Кто зарубил того поляка из Короны, который спрашивал, ходят ли оршанцы уже на двух ногах или все еще на четырех? Кто изувечил панов Вызинских, отца и сына? Кто разогнал последний сеймик?
— Сеймик я разогнал свой, оршанский, это дело домашнее. Пан Тумграт, умирая, отпустил мне вину, а что до прочего, то нечего мне глаза колоть, драться на поединке может и самый невинный.
— Я тебе тоже не про все сказал и про сыск по двум делам не напомнил, что ждет тебя в войске.
— Не меня, а вас, потому я только в том повинен, что
— Ты уж, Ендрусь, и обротать себя дай, коли так своей девушки боишься. Дома ты был другой. Вижу я, вижу, быть бычку на веревочке, а это ни к чему! Один древний философ говорит: «Не ты Кахну, так Кахна тебя!» Попался ты уже в сети.
— Дурак ты, Кокошка! А с Оленькой и ты с ноги на ногу станешь переминаться, как ее увидишь, другой такой разумницы не сыщешь. Что хорошо, она тут же похвалит, что худо, не замедлит осудить, она по совести судит, и на все у нее своя мера. Так ее покойный подкоморий воспитал. Захочешь перед ней удаль свою показать, похвастаешься, что закон попрал, так тебе же самому потом стыдно будет: она тотчас скажет тебе, что достойный гражданин не должен так поступать, что это против отчизны. Скажет, а тебе будто кто оплеуху дал и даже чудно станет, как ты раньше этого не понимал. Тьфу! Срам один! Набезобразничали мы, страшное дело, а теперь вот и хлопай глазами перед невинной и честной девушкой… Хуже всего эти девки!
— И вовсе не хуже. Я слыхал, что в здешних околицах шляхтянки кровь с молоком, и похоже, совсем не кобенятся.
— Кто тебе это говорил? — живо спросил Кмициц.
— Кто говорил? Да кто же, как не Зенд! Вчера он объезжал пегого скакуна и заехал в Волмонтовичи; только по дороге проехал, но увидал много девушек, они от вечерни шли. «Думал, говорит, с коня упаду, такие чистенькие да пригожие». И на какую ни взгляни, так сейчас все зубы тебе и покажет. И не диво! Шляхтичи, кто покрепче, все в Россиены ушли, вот девкам одним и скучно.
Кмициц толкнул товарища кулаком в бок.
— Давай, Кокошка, как-нибудь вечерком съездим, будто заблудились, а?
— А как же твое доброе имя?
— Ах, черт! Помолчал бы! Ладно, поезжайте одни, а лучше и вы не ездите! Шуму много будет, а я со здешней шляхтой хочу жить в мире, потому покойный подкоморий назначил их опекунами Оленьки.
— Ты говорил об этом, только я не хотел верить. Откуда у него такая дружба с сермяжниками?
— Он ходил с ними воевать, я еще в Орше слыхал, как он говорил, что у этих лауданцев храбрость в крови. Сказать по правде, Кокошка, и мне поначалу было удивительно, — старик их прямо как стражу приставил ко мне.
— Придется тебе подлаживаться к ним, в ножки кланяться.
— Да прежде их чума передушит! Помолчи уж, не гневи меня! Они мне будут кланяться и служить. Кликну клич — и хоругвь готова.
— Только кто-то другой будет ротмистром в этой хоругви. Зенд говорил, будто есть тут у них какой-то полковник. Забыл, как его звать… Володыёвский, что ли? Он под Шкловом
— Слыхал я про какого-то Володыёвского, славного солдата… А вот и Водокты уж видно!
— Эх, и хорошо живется людям в этой Жмуди, — страх, какой тут всюду порядок. Старик, видно, был ретивый хозяин. И усадьба, я вижу, прекрасная. Неприятель их тут не так часто палит, вот и строиться можно.
— Думаю, вряд ли успела она узнать об этих безобразиях в Любиче, — уронил словно про себя Кмициц. Затем он обратился к товарищу: — Приказываю тебе, Кокошка, а ты еще раз повтори всем прочим, что вести себя здесь надо пристойно. Пусть только кто позволит себе невежество, ей-ей, искрошу!
— Ну, и оседлала же она тебя!
— Оседлала не оседлала, тебе до этого дела нет!
— Не гляди на невест, тебе дела до них нет! — невозмутимо сказал Кокосинский.
— Ну-ка щелкни бичом! — крикнул кучеру Кмициц.
Кучер, стоявший в шее серебристого медведя, размахнулся бичом и щелкнул весьма искусно, другие кучера последовали его примеру, и под щелканье бичей санки весело и лихо подкатили к усадьбе, словно поезд на масленой.
Сойдя с саней, все вошли сперва в небеленые сени, огромные, как амбар, откуда Кмициц проводил свою ватагу в столовый покой, убранный, как и в Любиче, звериными черепами. Тут все остановились, пристально и любопытно поглядывая на дверь в соседний покой, откуда должна была появиться панна Александра. А тем временем, памятуя, видно, предостережение Кмицица, беседовали друг с другом шепотом, как в костеле.
— Ты парень речистый, — шептал Кокосинскому Углик, — приветствуй ее от всех нас.
— Да я уж обдумывал по дороге речь, — сказал Кокосинский, — вот только не знаю, получится ли гладко, мне Ендрусь мешал думать.
— Лишь бы побойчей! Чему быть, того не миновать! Вот уже идет!..
Панна Александра в самом деле вошла в покой и на мгновение остановилась на пороге, точно удивленная такой многочисленной ватагой, да и Кмициц замер на мгновение, так поразила его красота девушки: до сих пор он видел ее только по вечерам, а днем она показалась ему еще краше. Глаза у нее были лазоревые, черные как смоль брови оттеняли белоснежное чело, льняные волосы блестели, как венец на голове королевы. И смотрела она смело, не потупляя взора, как хозяйка, принимающая гостей в своем доме, с ясным лицом, которое казалось еще ясней от черной шубки, опушенной горностаем. Эти забияки отродясь не видывали такой важной и гордой панны, они привыкли к женщинам иного склада, поэтому встали в шеренгу, как хоругвь на смотру, и, шаркая ногами, кланялись тоже всей шеренгой, а Кмициц шагнул вперед и, поцеловав девушке руку, сказал:
— Вот и привез я к тебе, сокровище мое, моих соратников, с которыми воевал на последней войне.
— Большая честь для меня, — ответила панна Биллевич, — принимать в своем доме столь достойных кавалеров, о храбрости которых и отменной учтивости я уже наслышана от пана хорунжего.
С этими словами она взялась кончиками пальцев за платье и, приподняв его, присела с необычайным достоинством, а Кмициц губу прикусил и даже покраснел оттого, что его любушка говорит так смело.