Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 5
Шрифт:
— А не лучше ли в таком-то случае всех казаков свободными людьми провозгласить? Окстись, старый солдат, ей-богу, злой дух в тебя вселился.
— Ваша светлость…
— И вот что еще скажу я тебе, — глаза Собеского сверкнули, — кабы даже все было по-твоему, и мощь наша могла бы возрасти, и войну с турками предотвратить бы удалось, и шляхта сама к тому призывала, доколе я могу держать этой вот рукой саблю и осенить себя крестом, — не бывать тому! Господь свидетель! Не допущу я до этого!
— Но отчего, ваша светлость? — ломая руки, спросил Богуш.
— Оттого, что я не только польский гетман, а и христианский тоже, я на страже креста стою! И хоть бы казаки еще жесточе терзали утробу Речи Посполитой, я головы ослепленного, но христианского народа
Произнеся это, выпрямился Собеский во всем своем величии, и лицо его сияло, как сияло, должно быть, лицо Готфрида Бульонского, когда он с криком: «С нами бог!» — бросился на приступ Иерусалима. И Богуш после тех слов сам себе показался ничтожным, и Азья рядом с Собеским выглядел ничтожным, а пламенные замыслы молодого татарина почернели вдруг и предстали глазам Богуша бесчестными и вовсе низкими.
Да и что он мог ответить на слова гетмана, что лучше костьми лечь, нежели изменить вере христианской? Какой еще привести довод? Бедный шляхтич не знал, что и делать, припасть ли к стопам гетмана, бить ли себя в грудь, вопия: «Mea culpa, mea maxima culpa!» [90]
90
Виноват, кругом виноват! (лат.)
В этот момент зазвонили в ближнем доминиканском соборе.
Услышав это, Собеский сказал:
— К вечерне звонят! Пойдем, Богуш, воле божией вверимся!
ГЛАВА XXXII
Насколько спешил Богуш к гетману из Хрептева, настолько он не спешил обратно. В мало-мальски крупных городах задерживался на неделю, а то и на две, праздники провел во Львове, там же застал его и Новый год.
Он вез, правда, гетманские наставления Тугай-беевичу, но сводились они лишь к совету поскорее завершить переговоры с татарскими ротмистрами и сухому, даже грозному наказу отречься от великих замыслов, так что у Богуша не было причин торопиться: Азья со своими татарами ничего не мог предпринять, не имея на руках грамоты от гетмана.
И Богуш едва плелся, частенько сворачивая по пути в костелы и принося там покаяние за причастность свою к замыслам Азьи.
А Хрептев меж тем сразу же после Нового года наводнился гостями. Приехал из Каменца нвирак, посланец эчмиадзинскго патриарха, с ним двое анардратов — мудрых теологов из Кафы, и многочисленные слуги. Солдаты дивились чудному их одеянию, фиолетовым и красным клобукам, длинным покрывалам из бархата и атласа, смуглым лицам и величавости, с какой вышагивали они подобно дрофам или журавлям по хрептевской крепости. Прибыл и Захарий Пиотрович, известный своими путешествиями в Крым и даже в самый Царьград, но еще более усердием, с каким отыскивал и выкупал он пленников на восточных базарах; он сопровождал нвирака и анардратов. Володыёвский тотчас отсчитал ему сумму, необходимую на выкуп пана Боского, а поскольку супруга его такими деньгами не располагала, то доложил и свои, и Бася потихоньку сунула туда жемчужные свои сережки, чтобы как-то помочь несчастной вдове и прелестной Зосе. Приехал и Сеферович, каменецкий претор, богатый армянин, у которого брат томился в татарском плену, и две дамы, Нересовичова и Керемовичова, обе молодые и пригожие, хотя и чернявые. Они хлопотали о своих плененных мужьях.
Были то гости по большей части печальные, но и в веселых не было недостатка: ксендз Каминский прислал в Хрептев на масленицу, под Басин присмотр, свою племянницу панну Каминскую, дочь звинигородского ловчего, а в один прекрасный день как с неба упал молодой Нововейский; проведавши о том, что отец его находится в Хрептеве, он тотчас же испросил разрешения у пана Рущица на встречу с родителем.
Молодой Нововейский сильно изменился за последние годы: верхнюю губу его заметно уже оттеняли не скрывавшие белых волчьих зубов закрученные кверху усики; он и прежде был дюжим молодцем, а нынче и вовсе стал исполином. Столь густые и буйные кудри только и могли расти на такой огромной голове, и под стать огромной голове были богатырские плечи. Загорелое, опаленное ветром лицо с глазами-угольями светилось молодым задором. В мощной ладони он легко мог упрятать крупное яблоко — угадай, мол, в какой руке? И в порошок обращал горсть орехов, крепко прижав их рукою к бедру.
Все в нем в силу пошло; сам стройный, поджарый, а грудь колесом. Подковы гнул, не слишком и натуживаясь. Прутья железные у солдат на шее завязывал и ростом выше казался, чем был в самом деле; под ногой у молодца доски трещали; заденет по случайности лавку — щепу собирай.
Словом, добрый был малый; жизнь, здоровье, удаль и сила клокотали в нем, ровно кипяток в котле, даже в столь исполинском теле не умея вместиться. В голове и груди будто огонь играл, так что невольно хотелось взглянуть, не дымится ли часом шевелюра. А и вправду случалось ему напиваться в дым — к чарке был он привержен. На сражение шел со смехом — ржал что твой конь, а уж рубака такой был искусный, что солдаты на убитых им смотреть ходили — и диву давались.
Впрочем, с детства привыкший к степи и к бранной сторожевой жизни, он, несмотря на запальчивость, осмотрителен был и чуток, знал все уловки татар и после Володыёвского и Рущица слыл лучшим наездником.
Старик Нововейский, вопреки угрозам своим и посулам, принял сына не слишком сурово, боясь оттолкнуть, — ищи потом ветра в поле, еще одиннадцать лет не явится.
Самолюбивый шляхтич был, по сути, доволен сыном: в самом деле — денег из дому не берет, человек самостоятельный, средь рыцарей прославился, у гетмана милость заслужил и чин офицерский, чего не всякий и с протекцией сумел бы добиться. К тому же отец и то взял в рассуждение, что одичавший в степях и на войне молодец, может статься, не пожелает покориться отцовской воле, так чего ж и рисковать?
Сын же, хотя, как положено, припал к ногам родителя, смело глянул ему в глаза и без обиняков ответил на первые попреки.
— У вас, отец, на языке попреки, а в сердце радость за меня, оно и понятно, позора на вас я не навлек, а что в хоругвь сбежал, так на то и шляхтич.
— А может, басурман, — возразил старый, — одиннадцать лет в дом носа не казал.
— Не казал оттого, что кары боялся, она не сообразна была бы с чином и с честью моей офицерской. Все ждал письма с отпущением грехов. Письма не было, ну и меня не было.
— А нынче кары уж не боишься?
Молодец обнажил в улыбке белые зубы.
— Здесь у нас власть военная, ей даже родительская не указ. Вы, батюшка, лучше бы обняли меня, ведь душа ваша просит!
При этих словах он раскрыл объятия, а Нововейский-отец растерялся, не зная, как быть ему с сыном, который еще мальчишкой ушел из дому, а нынче вот он — зрелый муж, прославленный офицер. Это весьма льстило отцовскому честолюбию, он и вправду рад был бы прижать сына к своей груди, да опасался все же уронить свою честь.