Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
— Рыжик, рыжик, мой котеночек, — машинально отвечал занятый своими мыслями Поланецкий.
Но вот дорога пошла под уклон, и перед ними открылось озеро. Через полчаса они вышли на мощеную дорогу вдоль самого берега; там и сям в воду вдавались деревянные мостки. Литке захотелось рассмотреть поближе больших рыб, плававших в прозрачной воде. Поланецкий, взяв ее за руку, повел на один из таких мостков. Привыкшие, что здесь их кормят хлебными крошками, рыбы подплыли ближе, полукружьем расположась у ног девочки. В голубоватой воде виднелись коричневато-золотистые
— На обратном пути хлеба с собой прихватим, — сказала Литка. — Как странно они на меня смотрят! О чем они думают?
— Они тугодумы, очень медленно соображают, — сказал Поланецкий. — Только через час или два дойдет до них: «А-а, вот тут стояла белокурая девочка в розовом платьице и черных чулочках».
— А про вас что подумают они?
— Что я цыган: у меня ведь волосы темные.
— Ну нет, у цыган не бывает дома.
— И у меня. Литка, дома тоже нет. Мог быть, да я его продал.
Голос его дрогнул, и в нем против обыкновения послышалась печаль. Девочка пристально поглядела на него, и на ее впечатлительном личике тоже отразилась печаль, как в воде — ее собственная фигурка. И после, когда они присоединились к остальным, она все подымала на него тревожно и вопросительно грустные глаза.
— Что с вами, пан Стах? — спросила Литка наконец, крепче сжав его руку.
— Ничего, детка. Просто любуюсь озером, вот и молчу.
— Вчера я так обрадовалась, что смогу вам Тумзее показать…
— Да, очень красиво здесь, хотя и нет скал. А что в том домике, вон, на другом берегу?
— Там мы будем обедать.
Пани Эмилия меж тем оживленно беседовала с Васковским; тот, ежеминутно снимая шляпу и шаря по карманам в поисках носового платка, чтобы лысину отереть, делился с ней своими наблюдениями над Букацким.
— Тоже арийской духовностью томится, — заключил старик. — Вечная тревога, вечная, неутолимая жажда покоя. Чтобы заполнить жизнь, скупает картины и гравюры. Ах, как тяжело на все на это смотреть! В душе у этих детищ века — пропасть, бездонная, как вот это озеро, а они все думают заполнить ее какими-то картинами, офортами, своими дилетантскими увлечениями, Бодлером, Ибсеном и Метерлинком, псевдонаучным знанием, наконец. Бедные бьющиеся в клетке птицы! Это все равно что бросить вон тот камешек в Тумзее и воображать, будто озеро полно.
— А чем же заполнить жизнь?
— Любой высокой идеей, всяким большим чувством — при условии, если они зиждятся на вере. И Букацкий обрел бы покой, которого он бессознательно ищет, люби он искусство по-христиански.
— А вы ему об этом говорили?
— Говорил, много чего говорил — ему и Поланецкому. Убеждал их житие Франциска Ассизского почитать, а они отмахиваются да смеются. А ведь это поистине великий, святой человек, равного ему не было в средние века, мир ему обязан своим обновлением. Появись в наши дни подобный праведник, заветы Христа возродились бы
Приближался полдень. Лес дышал смолистым зноем, голубое небо без единого облачка смотрелось в неподвижную водную гладь, которая, казалось, дремала в наполненной солнцем тишине.
Наконец они подошли к дому в саду, где помещался ресторан, и сели в тени за накрытый под буком столик. Поланецкий, подозвав кельнера в засаленном фраке, заказал обед, и они в ожидании молча стали любоваться озером и окрестными горами.
В нескольких шагах цвели ирисы, орошаемые бьющим из камней фонтанчиком.
— Мне это озеро и эти ирисы почему-то напоминают Италию, — проговорила пани Эмилия, глядя на цветы.
— Потому, что нигде больше нет такого множества ирисов и такого множества озер, — отвечал Поланецкий.
— И нигде человек не испытывает такого умиротворения, — прибавил Васковский. — Вот уже много лет подряд я каждую осень езжу в Италию в поисках, где провести остаток дней своих. Я долго колебался, не зная, что предпочесть: Перуджию или Ассиз, но в прошлом году остановился на Риме. Он — как преддверие иного мира, откуда видно уже сияние его. В октябре опять туда поеду.
— Очень завидую вам, — сказала Хвастовская.
— Литке уже двенадцать лет… — начал Васковский.
— И три месяца, — вставила Литка.
— И три месяца… И хотя для своих лет она еще сущее дитя и у нее ветер в голове, пора бы ей кое-что в Риме показать, — продолжал Васковский. — Впечатления детства — самые долговечные. Не беда, если умом и сердцем не все еще можно постичь, это придет потом, зато как приятно, когда, будто озаренные внезапным светом, всплывут в памяти давнишние картины. Давайте поедем вместе в Италию в октябре.
— Нет, только не в октябре! У меня есть свои женские заботы, удерживающие в Варшаве.
— Какие же это заботы?
— Первая, самая важная и самая женская, — смеясь, сказала пани Эмилия, указывая на Поланецкого, — женить вот этого господина, который сидит сейчас насупясь, оттого что без памяти влюблен…
Поланецкий, очнувшись от задумчивости, махнул рукой.
— В Марыню? В Плавицкую? — спросил Васковский с детской непосредственностью.
— Да, в нее, — отвечала пани Эмилия. — Был вот в Кшемене и напрасно старается скрыть, что она покорила его сердце.
— А я этого и не скрываю.
Но дальнейшему разговору помешало печальное обстоятельство: Литке вдруг сделалось дурно. Удушье, сердцебиение: так всегда начинались эти приступы вызывавшие опасение за ее жизнь даже у докторов. Мать тотчас подхватила ее на руки. Поланецкий опрометью кинулся на кухню за льдом. Старик Васковский с усилием подтащил садовую скамейку — лежа девочке легче было дышать.
— Устала, детка? — шептала мать побелевшими губами. — Вот видишь, для тебя слишком далеко, золотко мое. Хотя доктор разрешил… Уж очень сегодня жарко! Ну ничего, ничего, сейчас все пройдет! Сокровище ты мое, доченька любимая!..