Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
— А где у вас мексиканцы? — спросил Поланецкий.
— Вот эти стулья — мексиканцы, а те — испанцы, — отвечал Юзя.
— Ну, держитесь! Я буду Монтесумой, ну-ка, попробуйте теперь Мексику завоевать!
Поднялась невообразимая возня. Живой и непосредственный Поланецкий мгновенно обратился в ребенка и стал так отчаянно сопротивляться Кортесу, что тот запротестовал, заявив, и не без основания, что это противоречит истории: раз Монтесума был побежден, значит, пусть даст себя победить. Но Монтесума отвечал, что это его не касается, и продолжал сражаться. Игра затягивалась.
И пани Бигель спросила мужа, не дожидаясь конца:
— Ну, как визит в Кшемень?
— Он там проделал в точности,
— О ней он что-нибудь рассказывал?
— Про Марыню я не успел расспросить, а с Плавицким расстался — хуже не придумаешь. Хочет продать закладную, а это, само собой, приведет к полному разрыву.
— Жалко, — промолвила пани Бигель и за чаем, когда дети пошли спать, прямо спросила Поланецкого про Марыню.
— Красива или нет, не знаю, — отвечал тот. — Я не задумывался над этим.
— Неправда! — возразила пани Бигель.
— Ну и пускай неправда. Ну и пускай мила, хороша собой и все что хотите. Да, можно влюбиться, да, можно жениться, но только ноги моей больше не будет в этом доме. Догадываюсь, зачем вы меня туда посылали. Надо было только предупредить заранее, что за птица ее отец; наверняка она характером в него, а раз так, благодарю покорно.
— Подумайте, что вы говорите: «Мила, хороша собой, можно влюбиться» — и «характером в него». Одно с другим не вяжется.
— Может быть, но что из этого. Не повезло, и баста!
— А я вам вот что скажу: Марыня произвела на вас сильное впечатление — это раз. А два: другой такой замечательной девушки я в жизни не встречала, и кто на ней женится, будет только счастлив.
— Тогда почему же на ней никто не женился до сих пор?
— Да ведь ей двадцать один всего, она только в свет выезжать начала. И, пожалуйста, не думайте, будто нет на ее руку претендентов.
— Ну вот и пусть выходит за них.
Но он кривил душой: ему неприятна была мысль, что она может выйти за другого. И втайне был признателен пани Бигель за похвалы Марыне.
— Оставимте это, — сказал он. — Во всяком случае, вы ей настоящий друг.
— Не только ей, но и вам! Признайтесь-ка откровенно, только совершенно откровенно: понравилась она вам?
— Понравилась ли? Говоря откровенно, очень!
— Ну вот видите! — воскликнула пани Бигель, просияв от удовольствия.
— Что я вижу? Ничего не вижу! Да, понравилась, не отрицаю. Трудно представить себе создание милее и очаровательнее. К тому же она, наверно, еще и добрая! Но что из этого? В Кшемень мне дороги больше нет. Я такого наговорил ей и Плавицкому, что об этом и думать нечего.
— Что, много натворили глупостей?
— Да уж немало.
— Это дело поправимое: напишите письмо…
— Писать Плавицкому и извиняться? Да ни за что! Ведь он же меня напоследок еще и проклял.
— Проклял?
— Да, по праву старшинства. От собственного лица и от имени всех предков. Он мне до того отвратителен, что я двух слов не смогу написать. Старый, надутый фигляр! Скорее уж у нее прощения попросить… да что это даст? Она будет на стороне отца, это можно понять. В лучшем случае ответит, что не сердится, на том наше знакомство и прекратится.
— Вот Эмилия вернется из Райхенгалля, и мы под каким-нибудь предлогом залучим Марыню сюда, тогда и постарайтесь загладить недоразумение.
— Поздно уже, поздно! — твердил Поланецкий. — Я себе дал слово продать закладную и продам.
— А может, это и лучше.
— Нет, хуже! — вмешался Бигель. — Я вот уговариваю его не продавать. А впрочем, думаю, и покупателя-то не найдется.
— Так что до тех пор Эмилия как раз успеет подлечить Литку и вернуться, — сказала пани Бигель и продолжала, обращаясь к Поланецкому: — После Марыни вам на других и смотреть не захочется, попомните
На том и кончился разговор. По дороге домой Поланецкий отметил про себя, что Марыня уже прочно завладела его помыслами. По правде говоря, он ни о чем другом и думать-то не мог. Но вместе с тем понимал, что знакомство завязалось при неблагоприятных обстоятельствах и лучше, пока не поздно, выкинуть эту девушку из головы. Будучи отнюдь не слабовольным, а скорее сильным духом, и не склонный тешить себя мечтаниями, решил он трезво и всесторонне разобраться в своем положении. Девушка действительно обладала почти всеми достоинствами, какие хотелось бы видеть в своей будущей жене, к тому же пришлась ему по сердцу. Но у нее отец, которого он и сейчас-то не переносит, а кроме того, такая тяжелая обуза, как этот Кшемень, настоящий камень на шею. «С этой напыщенной старой обезьяной я нипочем не уживусь, — размышлял Поланецкий. — Одно из двух: или под его дудку плясать, на что я, безусловно, неспособен, или ежедневно цапаться с ним, как вот в Кшемене. В первом случае я, независимый человек, попал бы в кабалу к старому эгоисту, во втором — в незавидном положении очутится моя жена, отчего пострадали бы наши отношения».
«По-моему, это трезво и логично, — продолжал рассуждать сам с собой Поланецкий. — Неправ я был бы, будь я в нее влюблен. Но надеюсь, это не так; я увлечен, но не влюблен. А это разные вещи. Ergo [61], надо перестать о ней думать, пусть себе выходит за кого угодно».
При этой мысли у него опять шевельнулось ревнивое чувство, но он подумал: «Что удивительного, я ведь ею увлечен. И вообще, столько уже пережито подобных неприятностей, перенесу и эту. С каждым днем она будет все менее ощутимой».
Но скоро понял, что вместе с ревностью колет его и сожаление о том, что открывшаяся было перспектива исчезла. Завеса будущего словно приподнялась и, показав, как могло бы все быть, снова опустилась, и жизнь вернулась в прежнюю колею, которая вела в никуда, в пустоту. «А прав, пожалуй, Васковский, — подумал он, — деньги — лишь средство». А смысл жизни в другом. Должна быть цель, серьезное дело, и прямое, честное отношение к нему дает удовлетворение. Это удовлетворение и есть душа жизни, а без этого нет в ней ничего. Поланецкий был сыном своего века и носил в себе его великое смятение — это недуг нашей клонящейся к упадку эпохи. Он разочаровался в догмах, на которых прежде зиждилась жизнь. Усомнился и в рационализме: может ли он, спотыкающийся на каждом шагу, заменить веру; но и веры не обрел. От современных «декадентов» отличался он, однако, тем, что не носился с собой, со своими нервами и сомнениями, своей душевной драмой и не счел ее патентом на праздность. Напротив, у него было более или менее ясное чувств: жизнь, загадка она или не загадка, должна быть исполнена трудов и усилий. Ибо, коль скоро на все ее бесчисленные «почему» нельзя ответить, надо хотя бы что-то делать, — дело само отчасти и будет на них ответом, Пусть неполным, но, по крайней мере, облегчающим ответственность. Итак, где выход? В создании семьи и работе на благо общества. Доводами рассудка подкрепляла эта философия естественный мужской инстинкт, указывающий на брак как одну из главных жизненных целей, к которой Поланецкий давно всеми помыслами стремился. И в какой-то миг уверовал, что Марыня и есть та самая тихая гавань, куда «корабль бег направил в ненастную ночь». Когда же стало ясно: огни в этой гавани зажжены не для него и надо дальше плыть по неведомым водам, им овладели усталость и тоска. Но, посчитав свои рассуждения по сему поводу вполне логичными, он вернулся домой почти убежденный, что это еще «не то» и придется подождать.