Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
«Если ты себя считаешь человеком высшего типа, так я скажу тебе, что сумма таких „высших“ дает в общественном смысле минус». Какой я к черту высший тип — разве что по сравнению с Кромицким? Но вообще Снятынский верно говорит. Такие, как я, только в том случае не «дают в сумме минус», если они не принадлежат к категории «гениев без портфеля», то есть если это — великие ученые или великие художники. Часто они даже бывают реформаторами. Я же мог бы быть реформатором только самого себя. С этой идеей я носился целый день. И действительно, как это человек, так хорошо сознающий свои недостатки, не пытается от них избавиться? Ведь, если бы я сейчас полдня колебался, выйти мне на улицу или нет, я бы мог в конце концов взять себя за шиворот и заставить себя сойти вниз. Я скептик, да, — но разве я не могу приказать себе поступать так, как будто я им никогда и не был? Кому какое дело, будет ли в моих действиях меньше или больше убежденности?
При одной мысли об этой поездке у меня светлеет в глазах, я вижу одно лицо, такое милое, что в эту минуту оно мне дороже всего на свете, и — per Baccho! [20]— я, вероятно, сделаю-таки то, что замышляю.
9 июня
La nuit porte conseil! [21]В Плошов я сейчас не поеду, это значило бы действовать вслепую. Вместо этого я написал тетушке длинное письмо в совершенно ином тоне, чем первое мое письмо из Пельи. Через восемь, самое большее — десять дней должен прийти от нее ответ, и, смотря по тому, каков он будет, я поеду в Плошов или… не поеду, и вообще не знаю, что сделаю! На благоприятный ответ я мог бы твердо рассчитывать, если бы написал примерно вот что: «Дорогая тетя, умоляю вас, гоните Кромицкого ко всем чертям. Люблю Анельку, прошу ее простить меня и быть моей женой». Конечно, в том случае, если они уже обвенчаны, моя просьба была бы напрасна, но я не думаю, чтобы дело подвинулось так быстро.
Однако я не написал тетушке ничего подобного. Мое письмо должно было сыграть роль разведчика, который движется впереди войска и обследует местность. Я написал его таким образом, чтобы из ответа тетушки мне стало ясно, что творится не только в Плошове, но и в сердце Анельки. Если говорить всю правду, я боялся писать решительнее, потому что привык не доверять себе, — этому научил меня опыт. Ах, если бы Анелька, несмотря на довольно естественное чувство обиды на меня, отказала Кромицкому, — как я был бы ей благодарен, насколько она в моих глазах стала бы выше того несносного типа «девицы на выданье», у которой одна задача, одна цель — найти себе мужа! Жаль, что я узнал о сватовстве Кромицкого. Если бы не это, я, птицей отлетев от ног Лауры (это все равно рано или поздно должно было случиться), по всей вероятности, лег бы у ног Анельки. Славная моя тетушка показала, что у нее тяжелая рука, доложив мне о намерениях Кромицкого и поддержке, которую оказывает ему пани Целина. В наш нервный век не только женщины, но и мужчины чувствительны, как мимоза. Одно неосторожное прикосновение — и душа свертывается, замыкается часто навсегда. Знаю, что это глупо и нехорошо, но это так. Для того чтобы измениться, я должен был бы заказать себе у какого-нибудь анатома другие нервы, а свои приберечь для особых случаев. Никто, даже жена Снятынского, которая сейчас видит во мне чудовище, не относится ко мне так критически, как я сам. Но разве этот Кромицкий лучше меня? Разве его невроз, пошлая мания наживы, достойнее моего? Без всякого хвастовства могу сказать, что у меня и чувства в десять раз тоньше, и порывы благороднее, и душа добрее и впечатлительнее, — и даже родная мать Кромицкого не стала бы отрицать, что он меня глупее. Правда, я никогда в жизни не наживу не только миллиарда, но и десятой доли его, однако пока еще Кромицкий тоже не нажил и сотой доли. Ручаюсь, что моей жене будет и теплее и светлее в жизни, чем жене Кромицкого, что жизнь ее будет шире и возвышеннее.
Не первый раз я в мыслях невольно сравниваю себя с Кромицким, и это меня даже сердит — настолько я считаю себя выше этого человека. Я и он — жители разных планет. И, сравнивая наши души, я сказал бы, что к моей нужно подниматься вверх (при этом легко сломать себе шею). А к душе Кромицкого такая девушка, как Анелька, определенно должна была бы спуститься вниз.
А может, ей это было бы не так трудно? Гнусный вопрос! Но я видел в жизни такие невообразимые вещи (в особенности
Я — скептик до мозга костей, но скептицизм мой порожден болью сердца, ибо мне и в самом деле очень больно, как подумаю, что это самое может случиться с Анелькой. Быть может, скоро и она тоже, вспоминая свои девичьи мечты и порывы, будет пожимать плечами, убежденная, что поставки для Туркестана — вот это вещь, столь же важная, как и реальная, и такими вещами только и стоит заниматься в жизни. При этой мысли я прихожу в дикую ярость. А ведь если с Анелькой произойдет такая метаморфоза, то отчасти по моей вине.
Однако мои раздумья и колебания объясняются не только нерешительностью, о которой пишет Снятынский. Есть и другая причина. У меня очень высокие требования к браку, и это лишает меня отваги. Знаю, часто муж и жена сходятся характерами не более, чем две кривые доски пристают друг к другу, — а между тем живут же как-то. Но меня такой брак удовлетворить не может. Именно потому, что, в общем, я в счастье не очень-то верю, я говорю себе: пусть хоть в браке мне повезет. А возможно ли это? Странное дело, причина моих колебаний и нерешительности — не те неудачные браки, какие я видел, а некоторые известные мне счастливые супружества. Вспоминая их, я говорю себе: «Да, вот это — настоящее! Не только в книжках бывают счастливые браки! Надо суметь найти!»
11 июня
За последнее время мы с Лукомским очень подружились. Он уже не так замкнут и молчалив в моем обществе, как прежде. Вчера он зашел ко мне вечером, и мы отправились бродить, дошли до самых терм Каракаллы. Потом я пригласил его к себе, и мы просидели почти до полуночи. Разговор наш я хочу записать, потому что он меня несколько взволновал. Лукомскому, видно, было немного стыдно за свой порыв откровенности у статуи умирающего гладиатора, но я нарочно заговорил о Польше, выпытал все, что лежало у него на душе, и в конце концов, когда разговор стал уже совсем дружеским, сказал:
— Вы меня извините, пан Юзеф, за нескромный вопрос, — но я, право, не пойму одного: почему, если вы нуждаетесь в родном окружении, вы не поищете себе подругу жизни среди наших соотечественниц? Того ощущения связи с родиной, которое она может вам дать, не даст ни ваша мастерская, ни ваши помощники — поляки, и уж, разумеется, ни Крук и Курта.
Лукомский усмехнулся и, показывая кольцо на своем пальце, ответил:
— А я как раз собираюсь жениться, как только моя невеста снимет траур по отцу. Через два месяца поеду к ней.
— В окрестности Серпца?
— Нет, они из-под Вилькомира.
— А что вы делали в Вилькомире?
— Я там и не был. Мы познакомились случайно в Риме, на Корсо.
— Счастливая случайность!
— Да, самая счастливая в моей жизни.
— Это было во время карнавала?
— Вовсе нет. Раз утром шел я по виа Кондотти, вижу — какие-то две дамы, блондинки, видимо мать и дочь, на ломаном итальянском языке расспрашивают прохожих, как пройти к Капитолию. Они твердили «Капитолио», «Капитоле», «Капитол», но их никто не понимал — по той простой причине, что, как вы знаете, надо говорить «Кампидольо». Я догадался, что они польки, — земляков я сразу узнаю. Дамы страшно обрадовались, когда я заговорил с ними по-польски. Я тоже был рад этой встрече и не только указал им дорогу, но сам проводил их до Капитолия.
— И что же дальше? Вы себе не представляете, как меня интересует эта история! Значит, вы пошли вместе?
— Да. По дороге я успел заметить, что девушка стройна, как тополь, прекрасно сложена и красива, головка небольшая, уши точеные, лицо очень выразительное, а ресницы совсем золотые. Такие лица только у полек бывают, здесь их не увидишь — разве только в Венеции, и то редко. Понравилось мне и то, что она так внимательна к матери, которая очень тосковала по недавно умершему мужу. Я решил, что у этой девушки, наверное, доброе сердце. С неделю я сопровождал их в качестве чичероне, а потом посватался.