Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
Получил от Клары письмо, просит прийти к ней после концерта. На концерт я пойду, — там будет много здоровых людей, среди них я чувствую себя как бы под защитой, а волновать меня они не могут, так как я никого из них не знаю, они для меня — только толпа. А к Кларе не пойду. Она слишком добра. Говорят, будто люди, умирающие голодной смертью, за некоторое время перед концом уже не могут принимать пищу. Так и моя душа уже не в состоянии выносить нежности и утешений.
Нестерпимы и воспоминания. Быть может, это и пустяк, но теперь я понял, почему мне так тяжело было с Кларой. Дело тут не только в моем нервном состоянии: она душится теми же духами, какие я привез Анельке из Вены в Гаштейн. А я и раньше примечал, что ничто так живо не напоминает о женщине, как запах ее любимых духов.
22 сентября
Я
Но буду держаться на ногах, пока смогу. Утром, как только я почувствовал, что болен, я поспешил написать тете, что я совершенно здоров и на днях отсюда уезжаю. А через несколько дней, если только буду в сознании и достанет сил, опять напишу ей то же самое. Я просил, чтобы все письма и телеграммы, которые придут в Плошов на мое имя, она переслала банкиру Б. в Берлин. Надо, чтобы в Плошове никто не узнал о моей болезни. Как хорошо, что я еще вчера простился с Кларой!
23 сентября
Мне хуже, но я еще на ногах. У меня жар, и по временам в мозгу встают какие-то горячечные видения. В особенности когда закрываю глаза, почти стирается граница между действительностью и бредом. Все-таки большую часть дня я был в памяти, но боюсь, что горячка меня одолеет и я потеряю сознание.
Я все думаю: вот я, человек, которому судьба дала больше, чем другим, который мог бы создать себе домашний очаг, семью, окружить себя любящими людьми, сижу теперь одинокий, больной в чужом городе и некому мне стакан воды подать. А ведь Анелька могла быть со мной. Не могу больше писать…
14 октября
Берусь за перо после трехнедельного перерыва. Клары больше нет со мной. Убедившись, что за здоровье мое уже нечего опасаться, она уехала в Ганновер, но через десять дней вернется. Она ухаживала за мной все время болезни, приглашала врачей, и, если бы не ее заботы, я бы, наверное, не выжил. На третий или на четвертый день моей болезни она пришла ко мне. Я был в сознании, но так болен, что к ее появлению отнесся совершенно безразлично — как будто она пришла не ко мне или в ее приходе не было ничего необычного. Она привела доктора, и я почему-то обратил внимание только на его густые и очень белокурые курчавые волосы. Я был в каком-то странном состоянии. Осмотрев меня, врач стал задавать разные вопросы, сперва по-немецки, потом по-французски, но я, отлично понимая эти вопросы, не отвечал на них ни слова, — не мог заставить себя говорить, как будто воля моя так же ослабела, как тело.
В тот день мне ставили банки, потом я, измученный, лежал спокойно, ничего не чувствуя. По временам думал, что, наверное, умру, но это меня не трогало, так же как не трогало все, что происходило вокруг. Быть может, во время тяжелой болезни, если даже человек в памяти, он не способен отличать важное от неважного, и внимание его почему-то привлекают разные мелочи. Меня в тот день, кроме шевелюры доктора, занимало главным образом щелканье верхней и нижней задвижек у двери в соседний номер, куда перебралась Клара. Помню, я глаз не спускал с этой двери, как будто ожидал, что, когда она откроется, произойдет что-то очень для меня интересное.
Скоро пришел фельдшер, который должен был за мной ухаживать под надзором Клары. Он заговорил со мной, но Клара приказала ему молчать…
Бросаю писать — меня это еще очень утомляет.
16 октября
Болезнь ослабила нервное напряжение, в котором я жил. Меня уже не томит прежнее беспокойство, и только хочется, чтобы Клара вернулась поскорее. Я не тоскую по ней, это только эгоизм больного, который понимает, что ничто не заменит ему ее нежной заботливости. Я знаю, что Клара больше не будет жить здесь в отеле, рядом со мной, но все равно — ее присутствие меня поддержало бы. Слабость и беспомощность
Однако бывали минуты, — особенно по ночам, — когда, всматриваясь в похудевшее, истомленное бессонницей лицо Клары, я воображал, что вижу т у… Это чудилось мне чаще всего тогда, когда Клара сидела поодаль от меня, в темноте. Иллюзию поддерживали лихорадка и больной мозг, для которого ничего невозможного нет. И по временам я по-настоящему бредил и — черт бы меня побрал! — звал Клару именем той, говорил с нею, как с той. Помню это смутно, как сквозь сон.
17 октября
Банкир Б. переслал мне несколько писем тети. Она спрашивает, как я живу, какие у меня планы. Сообщает даже про обмолот, но о тех, кто живет с нею в Плошове, — ни слова. Не знаю даже, живы они или нет. Что за нелепая, несносная манера писать письма! Очень меня интересует обмолот и все плошовское хозяйство! Я ответил ей сразу же и в письме не сумел скрыть своего недовольства.
18 октября
Сегодня мне переслали телеграмму Кромицкого, адресованную им в Варшаву. Тетушка, вместо того чтобы телеграфировать ее содержание, просто вложила ее в конверт и послала по почте. Кромицкий умоляет послать ему еще двадцать пять тысяч рублей, так как от этого зависит его участь и участь тех денег, что я дал ему раньше. Я прочел — и только плечами пожал. Какое мне теперь дело до Кромицкого, что мне эти деньги — пусть пропадают! Если бы Кромицкий знал, что меня побудило в свое время дать ему эти деньги, он бы ничего больше у меня не просил. Пусть же перенесет свои потери так же стойко, как я переношу свою. И, наконец, его ждет «великая новость», пусть утешится ею. Радуйтесь же, сколько хотите, рожайте детей, сколько вздумается, но требовать от меня, чтобы я заботился об их судьбе, — это уж слишком.
Если бы она по крайней мере не пожертвовала мною с таким беспощадным эгоизмом ради так называемых нравственных правил… Но довольно об этом, у меня мозг в голове переворачивается. Пусть мне дадут хотя бы спокойно болеть…
20 октября
Нет, нашли-таки меня и здесь! Опять я два дня не знаю покоя, опять сжимаю руками голову, потому что череп у меня готов треснуть и внутри него как будто бешено вращается маховое колесо. Опять неотвязные думы о Плошове, о ней — и о пустоте, которая меня ждет впереди. Какой это ужас, когда внезапно лишаешься того единственного, чем жил! Не знаю, может быть, разум у меня ослабел от болезни, — но я просто не понимаю многого, что творится у меня в душе. Вот, например, мне кажется, что в ней ревность пережила любовь.