Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 9
Шрифт:
Княгиня Данута бросила взгляд на рослую фигуру Збышка, но тут разговор оборвался, так как в корчму вошел монах и, поздоровавшись с княгиней, стал смиренно укорять ее за то, что она не прислала в монастырь гонца с вестью о своем прибытии и остановилась не у них, а в простой корчме, что не приличествует ее сану. Разве мало домов в монастыре, где находит приют даже простой человек, что же говорить о таком почетном госте, как супруга князя, предки и родственники которого оказали монастырю столько благодеяний!
Но княгиня весело ему возразила:
— Мы сюда заехали только размяться, утром
Но монах продолжал настаивать на своем.
— Нет. Мы уж здесь останемся. Послушаем светских песен, время и пролетит незаметно, а к утрене приедем в костел, чтобы день начать с богом.
— Служба будет о здравии милостивейшего князя и милостивейшей княгини, — сказал монах.
— Князь, супруг мой, приедет только через четыре-пять дней.
— Господь бог и издалека ниспошлет ему благоденствие, а пока позвольте нам, смиренным, хоть вина принести вам из монастыря.
— Благодарствуем, — ответила княгиня.
Когда монах вышел, она тотчас крикнула:
— Эй, Дануся! Дануся! Встань-ка на лавку да потешь нашу душеньку той песней, которую ты пела в Заторе.
Придворные мигом поставили лавку посреди корчмы. Песенники сели по краям, а между ними стала та самая девочка, которая несла за княгиней лютню, набитую медными гвоздиками. Косы у нее были распущены по плечам, на голове веночек, платье голубое, башмачки красные с длинными носками. Стоя на лавке, девочка казалась маленьким чудным ребенком, словно фигуркой из костела или рождественского вертепа. Видно, не впервые приходилось ей стоять вот так и петь перед княгиней, потому что она не обнаруживала ни тени смущения.
— Ну же, Дануся, ну же! — кричали придворные панны.
Взяв лютню, девочка подняла голову, как пташка, когда хочет запеть, и, полузакрыв глаза, затянула серебряным голоском:
Ах, когда б я пташкой Да летать умела, Я бы в Силезию К Ясю улетела!Песенники тотчас стали вторить ей, один на гусельцах, другой на большой лютне; княгиня, которая ничего так не любила, как светские песни, стала покачивать в такт головой, а девочка снова затянула тоненьким детским голоском, свежим, как у пташки, когда весной она поет в лесу свою песенку:
Сиротинкой бедной На плетень бы села: «Глянь же, мой соколик, Люба прилетела».И снова завторили ей оба песенника. Молодой Збышко из Богданца, который с детских лет привык к войне и ужасным ее картинам, в жизни ничего подобного не видывал; коснувшись плеча стоявшего рядом мазура, он спросил:
— Кто это такая?
— Панночка из свиты княгини. Немало песенников увеселяют наш двор, но эта маленькая певунья всех милей княгине, и ничьих песен она не слушает так жадно, как ее.
— И не диво. Я думал, это ангел, не нагляжусь на нее. Как же ее зовут?
— Да разве вы не слыхали? Дануся. Отец ее Юранд из Спыхова, могущественный и храбрый комес, прославленный рыцарь, в бою он выступает впереди хоругви.
— Экая краса невиданная!
— Любят ее все и за песни, и за красу.
— Кто ж ее рыцарь?
— Да она ведь еще совсем дитя.
Дануся снова затянула песенку, и разговор оборвался. Збышко глядел сбоку на ее светлые волосы, на приподнятую головку, на полузакрытые глаза, на всю ее фигурку, залитую огнями восковых свечей и лунным сиянием, лившимся в растворенные окна, — и все больше и больше дивился. Ему казалось, что он уже где-то видел ее, он только не помнил — во сне ли или где-то в Кракове на окне костела.
И снова тихонько толкнув придворного, он спросил у него, понизив голос:
— Так она из вашего двора?
— Мать Дануси приехала из Литвы с княгиней Анной Данутой, та выдала ее тут за графа Юранда из Спыхова. Красавица она была и знатного рода, княгиня любила ее больше всех своих придворных панн, да и она любила княгиню. Потому и дочку назвала Анной Данутой. Но пять лет назад, когда немцы под Злоторыей напали на наш двор, она умерла со страху. Княгиня взяла тогда девочку — и с той поры воспитывает ее. Отец тоже часто наезжает ко двору и радуется, видя, что девочка его здорова и окружена любовью. Но только как ни взглянет он на нее, так всякий раз слезами и обольется, вспомнив свою покойницу, а вернувшись домой, мстит немцам за тяжкую обиду. Так любил он жену, как никто во всей Мазовии своей жены не любил, — и тьму немцев он за нее уже перебил.
У Збышка мгновенно зажглись глаза и жилы вздулись на лбу.
— Так немцы убили ее мать? — спросил он.
— И убили и не убили. Сама она померла со страху. Пять лет назад был мир, никто про войну не думал, все жили спокойно. Без войска, с одной только свитой, как всегда в мирное время, князь поехал в Злоторыю строить башню. И тут, не объявляя войны, без всякого повода, вторглись в наш край предатели-немцы… Позабыв страх божий и все благодеяния, оказанные им предками князя, они привязали его к коню и угнали в неволю, а людей поубивали. Долго томился князь в неволе у немцев, только когда король Владислав пригрозил им войною, страх объял их, и они отпустили князя. Но во время набега скончалась мать Дануси, со страху подкатило у нее к самому сердцу и так сдавило в горле, что она померла.
— А вы, пан рыцарь, были при этом? Скажите, как вас зовут, а то я позабыл.
— Зовут меня Миколай из Длуголяса, а прозвище мое Обух. Я был во время набега. Видал, как один немец с павлиньими перьями на шлеме хотел привязать мать Дануси к седлу и как она на глазах у него побелела на веревке как полотно. Меня самого алебардой рубнули, вот и шрам остался.
С этими словами он показал глубокий шрам на голове, который тянулся из-под волос до самой брови.
На минуту воцарилось молчание. Збышко снова вперил взор в Данусю.