Геологическая поэма
Шрифт:
«Старик сказал, что луна белая, — уже сквозь сон думал я; мысли становились замедленными, как движения пловца под водой. — Да, он прав… полная луна светит белым светом, а ущербная, та — желтоватым… Значит, сейчас белая. Полнолуние…»
Когда я проснулся, было уже темно. Траву перед входом и сам вход, отороченный свисающими клочьями сена, озаряло подрагивающее пламя невидимого мне костра. Красноватый отблеск лежал и на стене шалаша, наискосок от входного проема. Слышались неразборчивые приглушенные голоса и отрывистое пощелкиванье горящих сучьев. Ночная прохлада успела уже отстояться в воздухе. Над темной стеной деревьев в дальнем конце поляны плыла перламутровая луна.
Старик сидел в прежней позе — ноги калачиком, как у бронзового Будды, на плечи наброшено что-то из грубого шинельного сукна.
Старушка месила тесто, однако, увидев, что я поднялся, тотчас поставила греться чайник.
— Спал
— И что ты выдумываешь! — вмешалась старушка. — Откуда бы им взяться? Столько уж лет косим здесь, а от комаров, слава богу, пока не страдали. Они, конечно, есть — какая ж земля совсем-то без комаров? — но разве сравнить это, скажем, с Трехозерьем!
Старик тем временем не спеша набил трубку, взял голыми руками горящий уголек и прикурил. «Как это он не обожжется?» — подумалось мне. Перехватив мой взгляд, он слабо усмехнулся.
— Не чувствуют пальцы жара, совсем не чувствуют. Стар стал…
Он глубоко затянулся и, помолчав, деловито сообщил:
— Жеребца твоего я расседлал и стреножил. Недалеко ходит… Слышишь?
Он предостерегающе поднял трубку. Слух у него, видимо, был на редкость острый, потому что я, сколь ни тщился, различал лишь влажное сопенье и временами тяжелый вздох коровы, возлежащей неподалеку темной грудой, да еще по-ночному чистый шум воды. Самой речки отсюда не было видно, однако наклоненные силуэты кустов указывали ее русло.
— Если хочешь, чтобы конь наелся быстрее, стреножь его, — продолжал старик, окутываясь дымом. — Знающие люди говорят: стреноженный конь три травы ест, спутанный конь — две травы ест, вольный конь одну траву ест.
— Как это? — не понял я.
— Смотри: у стреноженного коня три ноги связаны, ему ходить трудно, поэтому он объедает всю траву вокруг, какая попадется. У спутанного связаны только две передние ноги, он может скакать с места на место и выбирать что повкуснее. Ну, а про вольного коня и говорить не приходится — он здесь ущипнет, там ущипнет и идет себе ходом, ходом… Иной конь всю ночь пробродит, а к утру, смотришь, даже наполовину сыт не будет. Таких надо треножить. При хорошей траве, конечно…
Я заметил на это, что вчера и позавчера мы ночевали в горах, возле каких-то безымянных ключей, где травы кот наплакал, а потому Батрак вряд ли склонен сейчас привередничать.
Старик полюбопытствовал, какие это ключи, где они, и, после того как я объяснил, добавив, что в верховьях одного из них видны остатки сгоревшего зимовья, он изумленно зацокал языком.
— Це-це-це!.. Однако, в худое место попал ты, парень, в шибко худое. Будь ты девкой, совсем бы без головы остался.
Видя мое недоумение, он выколотил трубку, заново набил ее крепким самосадом и, устроившись поудобнее, поведал такую историю.
— То сгоревшее зимовье, что ты видел, построил один охотник, — неспешно начал старик. — Было это, наверно, лет сто назад. В те времена леса здесь стояли — не сравнить с нынешними, и зверя всякого полным-полно… Охотник тот, видишь ли, не то уродился таким нелюдимым, не то крепко обидели его люди, но только ушел он сюда, в горы, построил зимовьюшку и стал жить один. Кормился охотой, сам себе шил одежду и обутки из шкур — много ли одному человеку надо… Редко-редко когда спустится, бывало, к людям за мукой, солью, охотничьим припасом. А надо сказать, тогда, сто лет назад, в здешних горах было видимо-невидимо чудесных белых мышей и водилась нечистая сила — оролоны, шутхэры [20] и всякие иные их родичи. Однако охотник тот ничего не боялся или не понимал, в каком худом месте поселился. Вот так жил он год, другой, третий. Коз промышлял, рысей, белку… И вот как-то раз вернулся он с охоты, глядит — а в зимовье все прибрано, печь топится, обед готов, на огне чаек стоит. И никого не видать, пусто в зимовье. Да и кому тут быть — в горы эти никто не насмеливался заходить. Огляделся охотник, удивился немного и сел себе обедать. Известно: смелость иногда от небольшого ума бывает… Ладно. Охотник наш собирается и опять уходит на много дней. Возвращается и видит — снова то же самое. Думал он, думал, ничего не надумал и принялся за еду. А на третий-то раз, уж на что он глуповатый стал от безлюдья, но и то догадался, что неспроста все это. Тогда и зовет он: выходи, мол, кто тут есть, покажись. Только он это сказал, появляется перед ним необыкновенной красоты молодуха, богато одетая, и говорит, что сбежала-де она от нелюбимого мужа, скрылась в эти горы и все такое, на что бабы, известно, мастерицы. Стал охотник с ней жить, и хорошо ему. В зимовье всегда жилой дух, пища готова, одежка починена, а что еще мужику надо… Год проходит, второй проходит, а у них уж дочка растет. И вот случилось ему как-то раз проснуться на рассвете. Хватился — а жены-то и нет в зимовье. Не знаю, что уж его толкнуло, а только стал он ее искать. Вышел из зимовья, туда-сюда глянул и видит — сидит она на берегу ручья, того самого, возле которого ты ночевал сегодня. И ведь как сидит-то: голову свою с плеч сняла, поставила ее на колени и не спеша расчесывает волосы. Как увидел такое охотник, так схватил без памяти ружье и выстрелил. Когда же дым разошелся, смотрит — нет никого, а только валяются клочья паленой черной щетины, вроде как от дикого кабана, да еще пожелтевшие от старости осколки черепа. Ну, охотник забрал свою дочку, спустился к людям и больше в те места не ходил… А дочка эта красотой пошла в мать. Примечали, что и чертовщинка за ней водится, так что потом, когда выросла, много горя принесла она людям. Но не про нее сейчас говорим…
20
Оролон (от тибетского «роланг») — оживший мертвец. Шутхэр — черт.
Старик помешал в костре, взметнув сноп искр, посипел угасшей трубкой и взялся снова набивать ее табаком. Я тем временем допил чай и вынул свои изрядно помятые папиросы «Дели».
Сзади, неслышно ступая, подошла старушка.
— Может, сынок, молока налить?
— Нет, нет, я уже сыт. Спасибо.
— Смотри, путь у тебя неблизкий…
В руках у нее белела, как луна, круто замешенная сырая лепешка. Старушка положила ее на сковородку, поставила печься на малом огне, а сама отошла.
— Лет двадцать — тридцать спустя после того появилась в здешних местах артель старателей, — снова заговорил старик. — Золото искали. Нашли или нет, не знаю, но вот что у них случилось. Была с ними одна баба, повариха. Мужики, известное дело, с утра расходятся по работам кто куда, а она, видишь, оставалась на таборе [21] одна. Этот табор ихний был возле того самого зимовья — оно еще стояло тогда в целости… Хорошо. И вот возвращаются один раз старатели вечером на свой табор, глядь — а повариха лежит, и головы у нее нет. Мертвая, значит. Стали искать голову, да так и не нашли. С тем и похоронили где-то. Здешние люди и раньше-то не любили то место, а тут и вовсе прокляли его. Слух пошел, что случай этот не первый и не последний, бывало, мол, и раньше такое. Говорили, что это та ведьма, у которой охотник пулей голову изничтожил, охотится за чужими головами, да все не может найти подходящую… На горе, на самом верху, говорят, сидят такие вроде бы каменные люди с белыми головами…
21
Табор — так в Сибири называют таежный, полевой лагерь, стоянку.
— Был я на этой горе, вчера был, — живо вступил я, обрадовавшись возможности сокрушить мимоходом нелепое суеверие. — Никакие там не люди, и не похожи даже. Камни и камни. А вот вершины у них белые, что верно, то верно.
— Вот-вот! — весьма охотно, к моему удивлению, подхватил старик. — Я ж не говорю, что они совсем как люди. Камень — он камень и есть. Главное тут что: вершины-то у них белые, вроде бы чужие, верно?
Я вынужден был согласиться, что это так.
— О! — старик со значением поднял палец. — А почему оно так? Та ведьма ворованные головы, что ей не подошли, обратила в камень и оставила их там, наверху.
Он сказал это столь убежденно, что у меня пропало всякое желание спорить, доказывая истину. Я вспомнил необычный вид тех скал и подумал, что они, пожалуй, должны были дать повод к возникновению какой-нибудь легенды. К примеру, о седоголовых мудрецах, удалившихся от мирской суеты на вершины гор. А вместо этого явилась на свет такая вот нелепая и неприятная выдумка про похищенные головы. И чего это людское воображение столь падко на мрачное? Неужто трудно выдумать что-нибудь пожизнерадостней?..
Была уже почти середина ночи, когда я тронул коня, оставляя за спиной поляну с копнами, похожими ночью на роющихся в земле медведей, старика в шинельном зипуне с его старушкой и грустно вздыхающую корову, которая так и не сдвинулась со своего места.
Отдохнувший, сытый Батрак бодро принялся «укорачивать путь» своим, как я теперь уже знал, «хорошим ходом», и до самого конца пути над нами высоко стояла белая луна…
Бруевич отнесся к моему сообщению, торжественному и чуточку бахвалистому, с каким-то странным равнодушием. Он сидел возле палатки на раскладном стульчике, и раннее солнце давало почти неуловимый розоватый отлив в его аккуратно причесанных, влажных после умывания седых волосах.