Геопанорама русской культуры. Провинция и ее локальные тексты
Шрифт:
Спицын А. А.: 19026, 'Гляденовское костище', Записки Русского археологического общества, С. – Петербург, вып. 1–2,228–269.
Спицын А. А.: 1906, 'Шаманские изображения', Записки отделения русской и славянской археологии Русского археологического общества, С. – Петербург, 1906, т. 8, вып. 1,29—145.
Толстая С. М.: 1995, 'Вила', Славянская мифология, Москва.,1995, 91—
92.
Топоров В. Н.: 1994,'Растения',Ми$)ы народов мира, Москва, т. II, 368–371.
Фарыно Е.: 1993, Белая медведица, ольха, Мотовилиха и хромой из господ: Археопоэтика «Детства Люверс» Бориса Пастернака, Stockholm.
Фасмер М.: 1996, Этимологический словарь русского языка: в 4-х тт., С. – Петербург, т. I, П.
Хлебников В.: 1914а, Творения: 1906–1908, Москва.
Хлебников В.: 19146, Ряв! Перчатки: 1908–1914, С. – Петербург.
Юнгрен А.: 1991, 'Урал в «Детстве Люверс» Б.Пастернака', Russian Literature, т. XXIX, № IV, Special Issue: The Metaphor of Journey, Amsterdam, 489–500.
Bjorling E: 1982,'Child Perspective: Tradition and Experiment: An Analysis of
Ю.Л. Фрейдин (Москва)
Пространство Урала у О. Мандельштама
В июне 1934 г. по приговору Особого совещания О. Э. Мандельштам был под конвоем трех солдат сослан в Чердынь на три года за общеизвестное теперь антисталинское стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…». В пяти-дневной бессонной дороге у него обострился травматический тюремный психоз. Первоначально местом пребывания поэту и приехавшей вместе с ним жене, Надежде Яковлевне, была определена городская больница (по-видимому, из-за очевидного даже для конвоиров и других официальных лиц неблагополучного общего и душевного состояния ссыльного). Как рассказывает Н. Я. (книга «Воспоминания», главы: «Шоколадка», «Чердынь», «Галлюцинации»), в первую чердынскую ночь, когда она ненадолго задремала, Осип Эмильевич в бреду выбросился из окна высокого второго этажа кирпичного корпуса больницы, но упал на вскопанную землю и потому не разбился, а лишь сломал плечо – этот закрытый перелом был диагностирован только в Воронеже. На следующий день Надежда Яковлевна стала тревожить взволнованными телеграммами родных и знакомых, в том числе высокого заступника – Николая Ивановича Бухарина. По их ходатайству место ссылки было заменено на выбранный самим поэтом Воронеж. Условия там были относительно сносными. И все же лишь весной 1935 г. О. Мандельштам вновь обрел способность писать стихи.
Тогда, вслед за несколькими непосредственно воронежскими, появились и «уральские» стихотворения: о Каме – полноводной речной части прошлогоднего маршрута («Как на Каме-реке глазу темно, когда…» в двух редакциях и «Я смотрел, отдаляясь, на хвойный восток іі Полноводная Кама неслась на буек»); «Стансы», где в третьей строфе («Подумаешь, как в Чердыни-голубе…») в энигматических метафорах излагаются события этих нескольких первых дней ссылки, – там появляются названия Тобол и Обь, расширяющие пространство стихов далеко на восток; стихотворение обо всей пятидневной дороге на Урал («День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток//Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах»); стихотворение об «уральском» фильме «Чапаев» («От сырой простыни говорящая…»), преемственное по отношению к предыдущему, – ведь это там в последней строфе «Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой», но также, восхищенно-амбивалентным восклицанием – «Чуден жар прикрепленной земли!» – связанное и с воронежскими строками о «земле и воле» («Чернозем»). Еще четыре реминисцентных, почти мечтательных упоминания находим среди воронежских зимних стихов начала 1937 г.: «О, этот медленный, одышливый простор…» («На берегах зубчатых Камы»); «Я нынче в паутине световой…» («Таких прозрачных, плачущих камней//Нет ни в Крыму, ни на Урале»); «Средь народного шума и спеха…» («Шла пермяцкого говора сила») и «Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева…» («Ты, горловой Урал, плечистое Поволжье»),
Так поэт воспел впервые увиденное им пространство Урала, воздав ему дань восторга и восхищения. В письме из Воронежа тяготящийся своей «прикрепленностью» Мандельштам просит похлопотать, чтобы ему заказали путевые очерки об Урале – он готов в качестве «корреспондента» совершить повторное, на этот раз добровольное путешествие по тому же уральскому маршруту.
Надежда Яковлевна, подробно описывая путь на Урал и краткое пребывание в Чердыни, упоминает, что в дорогу они взяли томик Пушкина, и на одного из конвоиров – естественно, солдата «внутренней службы» – произвел сильное впечатление рассказ старого цыгана о ссылке Овидия («Воспоминания», глава «Тезка»), Думается, что этот мотив отмечен Н. Я. не случайно. Параллели с пушкинским веком и пушкинской судьбой были очень важны для Мандельштама и его современников. На этих параллелях построил Маяковский свой разговор с памятником первому поэту. Их подчеркивал Пастернак в стихотворении 1931 г. «Столетье с лишним – не вчера, // Но сила прежняя в соблазне // В надежде славы и добра // Взглянуть на вещи без боязни<...> И те же выписки из книг, // И тех же дат сопоставленье» и годом раньше, в сложном каламбурно организованном коллаже, совмещающем пушкинскую маленькую трагедию «Пир во время чумы» с классическим платоновским диалогом «Пир», где собеседники обсуждают темы искусства и красоты: «<...> Что мы на пиру в вековом прототипе, // На пире Платона во время чумы» («Лето»). Это обстоятельство уже давно было отмечено Л. Флейшманом. Последняя строфа пастернаковского стихотворения начинается: «И это ли происки Мэри арфистки <„.»>.
В 1931 г. Мандельштам вводит тему и образы пушкинского «Пира во время чумы» в стихотворение, известное под «домашним» названием «Фаэтонщик»: «На высоком перевале II В мусульманской стороне//Мы со смертью пировали —// Страшно было, как во сне. <…>Под кожевенною маской// Скрыв ужасные черты <…> Это чумный председатель II Заблудился с лошадьми!». А тремя месяцами раньше, в стихотворении «Я скажу тебе с последней // Прямотой…», в «сниженном» лексико-стилисти-ческом обрамлении, у Мандельштама появляется пушкинское, из «Пира во время
Мандельштам, который, по свидетельству Анны Ахматовой, к Пушкину относился очень лично и редко упоминал его имя, в конце 1920-х годов упорно добивался командировки в Армению, не объясняя причин своего упорства. Поездка в Армению и Грузию состоялась в 1930 г., и тогда-то, после пятилетнего перерыва, поэт снова начал писать стихи. А теперь припомним, что пушкинское «Путешествие в Эрзерум» пришлось на 1829 г., и такое совпадение вполне могло волновать, а может быть, и вдохновлять Мандельштама.
Чувствительность поэта к подобным сопоставлениям проявляется в стихах, примыкающих к циклу «Армения» (октябрь 1930). В финале стихотворения «Дикая кошка – армянская речь…» дается метафорическая и паронимическая аллюзия на описанную Пушкиным встречу с гробом Грибоедова («Долго ль еще нам ходить по гроба, // Как по грибы деревенская девка?») и прямо упоминается заглавный топоним пушкинского путешествия («Да эрзерумская кисть винограду»). В следующем стихотворении неназванный Пушкин – путешественник «без подорожной», то есть без официального разрешения на поездку, – фигурирует с почти документальной очевидностью: «И по-звериному воет людьё, // И по-людски куролесит зверьё… // Чудный чиновник без подорожной, // Командированный к тачке острожной, – // Он Черномора пригубил питьё П В кислой корчме на пути к Эрзеруму». Кажется вероятным предположение, что здесь, под «чудным чиновником без подорожной» Мандельштам отчасти подразумевает и себя самого.
Однако Пушкин остается не названным прямо по имени, как не назван он двумя годами позже в «Стихах о русской поэзии», преемственных в определенной мере, хотя и в ином ключе, по отношению к пушкинской эпиграмме 1829 г. «Собрание насекомых» (давнее наблюдение В. А. Сайтанова, позднее развитое Л. Ф. Кацисом). Имя Пушкина открыто появляется лишь в «Ариосте» («Во всей Италии приятнейший, умнейший…») летом 1932 г.: «На языке цикад пленительная смесь // Из грусти пушкинской и средиземной спеси <…>«. Это стихотворение поэт вспоминает и перерабатывает в Воронеже летом 1935 г. («Б Европе холодно, в Италии темно…»), вслед за тем, как в стихах об уральском путешествии было сказано впрямую: «Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов, // Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов <…>». Каламбурные «пушкиноведы с наганами», как мы уже знаем по «Воспоминаниям» Н. Я. (глава «Тезка»), – это конвойный солдат Оська, читающий стихи из пушкинского томика, захваченного Мандельштамом в уральскую ссылку, и двое его слушателей и коллег, славные представители нового поколения пушкинских читателей и Мандельштамовских спутников. Прямое называние имени первого поэта – явный признак того, что ссылка на Урал воспринималась Мандельштамом под знаком Пушкина. И как Пушкин искал на Урале следы народного героя – Пугачева, так и Мандельштам нашел там нового, сошедшего с экрана, народного героя – Чапаева. По-видимому, когда речь идет о ссылке русского поэта, невольно вспоминается Пушкин, который, «вослед Радищеву» не только «восславил свободу», но и со своими пятью годами ссылки на полтора с лишним столетия стал едва ли не «номером один» в длинном списке ссыльных и возвращенных русских поэтов XVIII–XX веков, от Радищева и Лермонтова – до Мандельштама и Иосифа Бродского. Радищев был сослан в Сибирь. Пушкин – в Кишинев, Одессу и Михайловское. Что касается Урала, то туда он ездил позднее, осенью 1833 г., и вполне добровольно – собирать фольклор и свидетельства немногих уцелевших (спустя шесть десятилетий!) современников для своей «Истории Пугачева». Столетье спустя Мандельштам, по-видимому, осмысливает свое уральское путешествие в сходном ракурсе – как погружение в народную толщу («Средъ народного шума и спеха»); как приобщение к неистребимой и по-разному описанной Пушкиным народной силе и мощи («Шла пермяцкого говора сила»); как опыт единения с другими («Я в мир вхожу – и люди хороши»). Воронежский опыт, события 1935–1937 годов лишь укрепляют в поэте подобное самоощущение.
Приведенный выше перечень «уральских стихов», неравномерно рассеянных в «Воронежских тетрадях», не расширялся вплоть до 1986 г., когда Э.Г. Герштейн опубликовала в своей книге «Новое о Мандельштаме» извлеченное из сохранившейся части архива С.Б.Рудакова (воронежского собеседника Мандельштама) шуточное стихотворение Мандельштама: «Один портной // С хорошей головой // Приговорен был к высшей мере. // И что ж? – портновской следуя манере, П С себя он мерку снял, // И до сих пор живой». Согласно пояснениям Рудакова, Мандельштам сочинил эту эпиграмму на самого себя в мае 1934 г. в Свердловске, то есть во время уральского путешествия (скорее всего, на обратном пути из Чердыни). Употребленное здесь в ироническом и даже каламбурном ключе выражение «к высшей мере» (имеется в виду высшая мера наказания или, как еще выражались тогда, «высшая мера социальной защиты», попросту говоря, расстрел) и весь оптимистический настрой эпиграммы позволяют нам контекстно сблизить с нею написанное в мае 1935 г. – в то же самое время, когда создавались стихи о Каме-реке, Чердыни, Урале и Чапаеве, – стихотворение «Еще мы жизнью полны в высшей мере…», в зачине своем содержащее сходный, почти столь же несложный, но гораздо более энергичный, эмоционально, философски и политически насыщенный каламбур, во многом сравнимый с пастернаковским «пиром Платона во время чумы». Соответственно, появляется дополнительное основание причислить к неназванным «городам Союза» уральские – Свердловск, Пермь и Чердынь. Таким образом, число стихов с упоминаниями и отзвуками Урала увеличивается до двенадцати.