Геополитический романс
Шрифт:
Собственно, и сам Аристархов, ещё толком не зная вертолёта, не умея им управлять, почему-то был совершенно уверен, что сможет делать с вертолётом всё, что только может делать человек с вертолётом, на вертолёте и даже значительно больше.
Чем дольше Аристархов над этим размышлял, тем крепче утверждался в мысли, что Бог не иначе отмечает людей, покусившихся на совершенство в том или ином деле, как бы ведёт их за руку во исполнение некоей не ими поставленной цели. Потому что совершенство всегда сильнее своего носителя, временного вместилища. Вот Бог и ведёт человечка, как строгий воспитатель хулигана, которого отпустишь — он хвать камень да прохожего по башке!
Единственно, смущали финалы охотников за совершенством. С Марсия Аполлон заживо содрал кожу. Арахна была превращена в паука. Плохо кончила гордая Саламбо. Пушкина застрелил ничтожнейший Дантес. Не говоря о таинственной — с воскрешением в гробу — смерти Гоголя…
Аристархов не
В сумерках же часом позже знакомый шоферюга-дальнобойщик притормозил в условленном месте на совершенно пустынном шоссе. Аристархов с сумкой запрыгнул в кабину. Поехали. Позади — Череповец. Впереди — шоссе, ночь, неизвестность, словно нанизанные на невидимую нитку разногорящие фары встречных машин. «В Караганду через Куйбышев с крепёжным лесом. Обратно через Ригу с сельдью, — объявил маршрут дальнобойщик. — Глянь на карту. Все города — твои».
Городов было много. Они были нанизаны на тонкую красную нить дороги примерно так же, как фары встречных машин на шоссе. И все в той же степени принадлежали Аристархову, в какой — шоферюге-дальнобойщику, Господу Богу или никому. Это потом Аристархов понял, что по Божьему же промыслу стремление к совершенству несовместимо с собственностью, как гений и злодейство, что имущество отмеченных Господом, неважно, молоды они или стары, всегда легко умещается в сумку с надписью «Спорт» или «Спринт». А тогда, тупо глядя в уносящееся под колёса ночное шоссе, он горевал по получке, которую должны были выплатить в аккурат через два дня. В этом месяце у Аристархова было много сверхурочных.
Впервые он ощутил на себе то, что впоследствии определил как руку Божью, в небольшом волжском городке, где был ссажен дальнобойщиком, перед невзрачным зданием с бордовым стеклянным в звёздах прямоугольнике на стене: «Высшее вертолётное училище имени такого-то». Аристархов понятия не имел, что такое вертолёты, — видел в небе раза три, и всё, к военной авиации относился примерно так же, как к палеонтологии, то есть никак. Внутренний голос был прагматичен и шпанист. Выросший в сельских школах-интернатах, пообтиравший бока в заводской общаге, с чёлочкой на глазах и с ножичком в кармане, Аристархов никакому другому бы голосу и не внял. Впервые он побывал в церкви накануне отлёта в Афганистан. С тех пор стал не то что постоянно посещать, но захаживать. Внутренний его голос за это время нравственно и стилистически усовершенствовался. А тогда: «Военуха — самое оно! Если хер-химик гавкнется, будут шарить в родной деревне, по заводам, по вербовкам, по высшим военухам точняк не будут! Годик перекантоваться, а там ищи-свищи!»
Аристархов с блеском сдал вступительные экзамены, выдержал собеседование, прошёл медкомиссию. Не иначе его уже вела рука Божья, потому что не силён до сей поры был в науках Аристархов, еле-еле добил десятилетку и уж совсем-то был не речист. На танцах с девками и то молчал, как камень. Раз только разговорился с условно-досрочным, да плохо вышло. Тут же вдруг толкнул такую речугу о пилотах и вертолётах, что у седого полковника слёзы навернулись на глаза. «Запишите ко мне, — распорядился полковник, — плевать, что нет направления. Этот сможет!»
И через пять лет на выпускном построении, вручая Аристархову лейтенантские погоны, повторил, дыхнув спиртом: «Сможешь! Должен! Россия гибнет!» Аристархов хотел было возразить: «Границы на замке. Народ руками и ногами за демократию и перестройку. Почему гибнет?» Но в данной ситуации не положено было возражать. Положено было: «Служу Советскому Союзу!» Что Аристархов и прокричал.
Аристархов действительно смог. Однако мистически обозначенная полковником связь между его «сможет» и предполагаемой гибелью России оказалась слишком уж живой и безрадостной. По мере того как гибла (если, конечно, гибла, потому разные на то были мнения) страна по имени сначала СССР, а потом Россия, всё совершеннее и тоньше становилось вертолётное умение пилота Аристархова. Как будто то были сообщающиеся сосуды. Как будто он черпал некое тёмное вдохновение в гибели России. Если бы сыскался художник, способный изобразить это противоречие в виде аллегории, то он, по всей видимости, изобразил бы внизу — развалины России, а вверху — вертолёт Аристархова, выписывающий над развалинами немыслимые виражи. Отчего-то капитану Аристархову казалось, что последним аккордом в сомнительной симфонии персонального совершенства, странно смешанного с концом страны, будет уход вертолёта по косой к солнцу до стопроцентного в нём растворения. Впрочем, то были необязательные, праздные мысли, Аристархов не придавал им большого значения.
Тем более что совершенство вполне можно было уподобить радиации. Оно не поддавалось осмыслению, входило сквозь какие угодно врата. Скажем, сквозь изменение смысла слов. Чего, казалось бы, необычного в определении «бреющий»? Аристархов ничего и не находил, пока вхолостую «брил» вертолётом российские пространства. Разве только, когда «брил» в солнечный день над Волгой, чудилась некая — то ли в воде, то ли в воздухе — золотая пряжа, как бы заплетающая вертолёт в золотой же чулок. Истинный смысл слова открылся Аристархову в Афганистане, когда он «сбривал» с песка людей в чалмах и в широких белых штанах, людей с обритыми наголо головами и в военной форме — одним словом, самых разных людей, а также верблюдов, какие-то таратайки, джипы с вертолётами. А то и целые глинобитные кишлаки с садами, после которых в воздухе оставалась одна лишь пыль. Сбривая с горячего лица земли живой и механический мусор (вернее, то, что капитану Аристархову было предложено считать за мусор), он открыл в себе качества истинного брадобрея. Ему неизменно хотелось привести лицо пустыни в первозданный вид, чтобы окровавленные лохмотья, бывшие некогда людьми, развороченные горбы и чрева верблюдов, остовы машин не оскорбляли взгляда Господа. И Аристархов, если представлялась возможность, обязательно делал низкий, самый что ни на есть «бреющий» круг, приводя воздушной песчаной волной местность в порядок, так, чтобы, кроме наливающихся изнутри чёрной кровью холмиков, ничто ни о чём никому не напоминало.
2
Собственно, Аристархов знал, что после выполнения «интернационального долга» в Афганистане он, подобно царю Валтасару, взвешен на весах и найден легче воздуха. Единственно, непонятно было, к чему при этом исчислять и разделять, как некогда Вавилонское царство, несчастную Россию? Знать-то Аристархов знал, но как-то сухо-отстранённо. Без кровавых — в белоснежных чалмах — мальчиков в глазах. Как каждый человек знает, что рано или поздно умрёт. Но как бы не о себе. А как женился на Жанне, как родилась дочь Дина, как попал в Германию, так и вовсе перестал об этом думать, вдруг поверил, что будет жить долго и счастливо, прикапливая марки.
Жанну Аристархов вывез из Афганистана. Познакомился с ней в Кабуле в медсанчасти авиадивизии, где проходил диспансеризацию. Сестричка, намекнули Аристархову, в трауре, только что похоронила очередного своего старлея. Надо утешить. Чего-то не заладилось у неё с этими старлеями. Или у старлеев с ней. Как… так в гроб! Аристархову все карты в руки, если, конечно, не боится в гроб. Старлея-вертолётчика у неё ещё не было, всё старлеи-сапёры да мотострелки.
Аристархов не боялся в гроб. С водочкой, с французским шампанским, стоившим здесь дороже, чем в Париже, с подтаивающими шоколадными конфетами в кульке двинулся под вечер в медсанчасть, и уже через час, плавая в поту, спал с ней на кирзовой медицинской кушетке, которую Жанна по такому случаю застелила свежей простынёй с несколько странным штемпелем — «пионерлагерь «Чайка».
Она рассказывала Аристархову про своего последнего, подорвавшегося на мине, старлея, а Аристархов смотрел на таблицы с большими и маленькими буквами, курил пакистанский «Кэмел» и думал: как же так, плачет по своему Колюне, Колюнина душа ещё не отлетела, а она уже спит с другим, как же это так? И не столько на такую-рассякую Жанну досадовал Аристархов, сколько на себя, что пришёл, подлец, не поленился, с тёпленьким парфюмерным шампанским, пачкающими пальцы конфетами, попользовался, тогда как по всем человеческим и Божьим законам не следовало, ох, не следовало! Невыносимо было это: Колюня да Колюня! И ведь не оборвёшь, потому что где Колюня? В запаянном цинковом гробу Колюня! Вернее, то, что осталось от Колюни. И ещё Аристархов досадовал, что если бы не он, то к Жанне обязательно пришёл бы кто-нибудь другой и она точно так же застелила бы кушетку простынёй со штемпелем «пионерлагерь «Чайка», то есть досадовал на всё сразу и одновременно неизвестно на что, одним словом, на саму жизнь.