Гепард
Шрифт:
Кавриаги был влюблен в Кончетту, но, будучи еще очень юным, причем не только по возрасту, но, в отличие от Танкреди, и по своему развитию, он представлял любовь в созвучных Прати [60] и Алеарди романтических образах, мечтал о похищении любимой при луне, не рискуя даже помыслить, что должно было бы по логике вещей за этим последовать. Впрочем, и сама Кончетта своей «глухотой» убивала такие мысли в зародыше. Кто знает, возможно, уединившись в зеленой комнате, он предавался и более земным желаниям, однако в любовной постановке той доннафугатской осени ему выпало лишь разрисовывать облаками и туманными горизонтами задник, а не выстраивать архитектонику спектакля. Что касается сестер Каролины и Катерины, им тоже достались партии в звучавшей тогда во всех уголках дворца симфонии желаний, куда вплетались и журчащие струи фонтанов, и ржанье возбужденных жеребцов в конюшне, и безостановочное выдалбливание древоточцами брачных гнезд в старой мебели. Ни одна из этих хорошеньких и очень молоденьких девушек еще не была влюблена, но токи, пронзающие других, задевали и их, вовлекая в поток любовного томленья. Часто отвергнутый Кончеттой поцелуй Кавриаги или жадные объятья Танкреди,
60
ПратиДжованни (1814–1884) — поэт-романтик.
Источником этой сексуальной энергии, естественно, была пара Танкреди — Анджелика. Объявленная, хотя и еще не близкая свадьба набрасывала покров дозволенности на сжигающие их желания. В силу сословных различий дон Калоджеро полагал, что у аристократов считается вполне естественным, когда жених с невестой надолго уединяются, а княгиня Мария-Стелла думала, что частые визиты Анджелики и определенная вольность ее поведения в порядке вещей у людей вроде Седары, — своим дочерям она такого бы ни за что не позволила. Из-за подобного недопонимания визиты Анджелики становились более длительными, и дело кончилось тем, что она начала проводить во дворце все время. Для приличия она приходила в сопровождении отца, который тут же отправлялся в мэрию, где распутывал (а то и сам плел) тайные козни, или служанки, устраивавшейся в укромном уголке с чашкой кофе, к досаде опасавшихся ее дурного глаза слуг.
Танкреди хотелось показать Анджелике весь дворец, провести ее по всем закоулкам этого запутанного здания; они осматривали старые и новые гостевые комнаты, приемные апартаменты, кухню, часовню, театр, картинные залы, конюшни, пропахшую кожей каретную, душные оранжереи, переходы, коридоры, лестницы, террасы, галереи и добирались наконец до заброшенных, много десятилетий необитаемых помещений, похожих на таинственный лабиринт. Танкреди и не догадывался (а может быть, напротив, отлично знал), что завлекает Анджелику в самый центр чувственного циклона; что же до Анджелики, она в то время хотела того же, чего хотел Танкреди. Путешествия по нескончаемому дворцу длились часами, и им, как настоящим первопроходцам, открывалась терра инкогнита. В самом деле, во многие из затерянных в глубинах замка помещения никогда не ступала нога даже самого дона Фабрицио, впрочем, именно это обстоятельство вызывало у князя чувство определенного удовлетворения и позволяло утверждать, что дворец, который изучен вдоль и поперек, недостоин того, чтобы в нем жить. Путь на Киферу к покровительнице влюбленных Афродите лежал через комнаты, погруженные во мрак и залитые светом, скромные и роскошно украшенные, голые и заставленные разностильной мебелью. Перед отплытием вместе с ними на корабль ступали мадемуазель Домбрей или Кавриаги — поодиночке или вместе (падре Пирроне со свойственной иезуитам прозорливостью в плавании не участвовал), так что внешние приличия всегда соблюдались. Позже ускользнуть от попутчиков не составляло труда: достаточно было свернуть в какой-нибудь коридор (по этим извилистым, узким коридорам с решетками на окнах нельзя было пройти без страха), выйти из него на балкон, с балкона подняться по опасной лесенке — и молодые люди оказывались вне досягаемости, вне видимости и слышимости, одни, будто на необитаемом острове. Лишь какой-нибудь выцветший пастельный портрет смотрел на них со стены подслеповатым (по вине неумелого художника) взглядом да пастушка с облупившегося потолка посылала им свое ободрение. Кавриаги не долго составлял им компанию: он быстро утомлялся, и стоило ему попасть в знакомую комнату или обнаружить ведущую в сад лестницу, он старался улизнуть, чтобы оказать услугу товарищу и получить возможность повздыхать возле холодной как лед Кончетты. Гувернантка была выносливей, но и ей не удавалось продержаться до конца: в какой-то момент голоса молодых людей начинали звучать все дальше, она кричала: «Tancrede, Angelica, ou etes-vous?» [61] Но зов ее оставался без ответа.
61
Танкреди, Анджелика, где вы? (фр).
Они бродили в тишине и, вздрогнув от мышиной беготни над потолком или от шелеста сброшенного на пол ветром письма столетней давности, прижимались друг к другу в сладостном испуге. Лукавый Эрос сопровождал их повсюду, вовлекая в опасную чарующую игру. Оба были очень молоды, поэтому отдавались игре с радостной детской непосредственностью; им доставляло удовольствие прятаться и находить друг друга, убегать и догонять. Но едва они оказывались близко, их обостренная чувственность требовала выхода, и тогда их руки переплетались и нежное нерешительное касание пальцев кружило им головы, рисуя в воображении более смелые ласки.
Один раз Анджелика притаилась за прислоненной к стене огромной картиной, спрятав на несколько мгновений за Артуро Корберой при осаде Антиохии пугающие ее самое желания; когда же Танкреди обнаружил ее, всю в пыли и паутине, и прижал к себе, прошла целая вечность, прежде чем она сказала: «Нет, Танкреди, нет!», прозвучавшее скорее как призыв, поскольку юноша не делал ничего предосудительного, а лишь пристально смотрел своими голубыми глазами в ее ярко-зеленые глаза. Другой раз солнечным и холодным утром она дрожала от холода в летнем платье, и он, чтобы согреть ее, прижал к себе на диване с рваной обивкой. Ее взволнованное дыхание щекотало спадавшие ему на лоб волосы, и оба испытали минуты мучительного восторга, когда желания вызывают боль, а их усмирение — сладостное чувство блаженства.
В
Как-то во второй половине дня они нашли в огромном треногом шкафу carillons — четыре музыкальные шкатулки, которыми увлекались в жеманном восемнадцатом веке. Три из них, покрытые пылью и паутиной, остались немы, но четвертая, более новая, в плотно закрытом ящике из темного дерева, вдруг ожила: ее медный, утыканный иголками валик стал поворачиваться, задевая стальные язычки, и тишину комнаты наполнили хрупкие серебристо-пронзительные ноты знаменитого «Венецианского карнавала». Губы влюбленных подчинились этим разочарованным звукам, и когда их объятья разомкнулись, они с удивлением обнаружили, что музыка давно кончилась, и уже не она аккомпанировала их поцелуям, а они в своих ласках пытались удержать ее призрачный след.
Однажды их поджидал сюрприз совсем иного рода: в старых гостевых покоях они заметили за шкафом потайную дверь. Столетний замок легко поддался их пальцам, возбужденно вздрагивающим от соприкосновений и совершаемых усилий, и за дверью открылась узкая лестница из розового мрамора, которая, мягко закругляясь, вела наверх и упиралась в другую, открытую дверь с ободранной стеганой обивкой. За этой второй дверью находилось странное затейливое помещение, состоящее из среднего размера гостиной и шести выходивших в нее маленьких комнат. Полы из белоснежного мрамора в каждой комнате, включая гостиную, имели уклон к желобу вдоль стены; низкие потолки украшали цветные фрески, отсыревшие настолько, что на них, к счастью, ничего нельзя было разобрать; большие потускневшие зеркала, одно из которых было разбито посередине, закрывали почему-то только нижние части стен и соседствовали с витиеватыми светильниками восемнадцатого века. Окна смотрели в глухой, похожий на колодец двор, куда не проникал солнечный свет и не выходили другие окна. В каждой комнате, даже в гостиной, стояли широкие, слишком широкие диваны с зацепившимися за оголенные гвозди лоскутами отодранной шелковой обивки и пятнами на подлокотниках; изящные мраморные камины украшала тонкая резьба, изображающая сцены истязаний и обнаженные тела в иступленных позах, частично изуродованные яростными ударами молотка. Темные пятна проступающей сырости на уровне человеческого роста растекались по стенам странными густыми разводами.
Встревоженный Танкреди не захотел, чтобы Анджелика открывала стенной шкаф в гостиной, и открыл его сам. Шкаф оказался очень глубоким и хранил удивительные вещи — мотки тонких шелковых шнуров, пузырьки с испарившимся содержимым, серебряные шкатулочки с непристойным орнаментом и крошечными этикетками, на которых, как в аптеке, изящными черными буквами было выведено: Estr. catch., Tirch-stram, Part-opp. В углу, завернутые в грязную материю, лежали маленькие кожаные хлысты и плетки из бычьих жил: хлысты были с серебряными ручками; плетки до расходящихся хвостов были обтянуты красивым старинным шелком, белым в голубую полоску, на котором можно было разглядеть три ряда темных пятнышек. Еще в шкафу лежали металлические приспособления непонятного назначения. Танкреди стало страшно, страшно за самого себя. Он понял, что обнаружил во дворце тайный источник похоти, центр излучения вожделений.
— Пойдем отсюда, дорогая, — сказал он, — здесь нет ничего интересного.
Они плотно закрыли дверь, спустились по лестнице, задвинули на место шкаф. В этот день поцелуи Танкреди были легкими, словно он целовал Анджелику во сне или молил об отпущении грехов.
По правде говоря, хлыстов и плеток в Доннафугате было, пожалуй, многовато — почти столько же, сколько и гепардов. На следующий день после обнаружения загадочных комнат влюбленным попалась на глаза еще одна плетка, правда, совсем иного назначения. И произошло это не в заброшенной части дворца, а в покоях, первозданный облик которых бережно сохранялся с давних времен. В этих покоях, называвшихся «Покои святого Герцога», в середине семнадцатого века заточил себя, как в личном монастыре, один из Салина, чтобы неустанным покаянием вымолить путь на небо. Комнаты отшельника были узкими и низкими, с полами из обыкновенного кирпича и выбеленными известкой стенами, как в жилищах бедных крестьян. Последняя из них выходила на балкон, откуда открывался вид на желтые, освещенные равнодушным светом просторы уходящих за горизонт владений Салина. Здесь же на стене было огромное распятие: голова истерзанного Бога упиралась в потолок, кровоточащие ступни касались пола; рана в ребрах походила на онемевший рот, которому жестокие мучения не позволили произнести последних слов о спасении. Рядом с изображением безжизненного тела на вбитом в стену гвозде висела плеть: от короткой ручки тянулись шесть задубевших кожаных хвостов со свинцовыми шариками на концах величиной с лесной орех. Это была disciplina святого Герцога — его орудие самобичевания. В этой комнате Джузеппе Корбера, герцог ди Салина бичевал себя перед собственным богом и собственными владениями, убежденный в том, что искупает земли, окропляя их своей кровью. Охваченный священным экстазом, он верил, что только после такого искупительного крещения земли эти станут по-настоящему его, как говорится, кровь от крови, плоть от плоти. Но он ошибся: многие из тех земель, что были видны из окна, уже принадлежали другим, в том числе дону Калоджеро, а значит, Анджелике, а значит, и их с Танкреди будущему ребенку. Мысль, что красота может так же служить выкупом, как и кровь, опьянила Танкреди. Анджелика, опустившись на колени, целовала пригвожденные ноги Христа.