Герберт Уэллс
Шрифт:
21 октября Уэллсу стукнуло 70. Лондонский университет, который тоже стал юбиляром — 100 лет, — присвоил ему степень доктора литературы. Он говорил, что степень доктора естественных или общественных наук обрадовала бы его больше. Он не хотел считать себя литератором. Его очень тронула юбилейная статья Карела Чапека: «Он представляет собой исключительное явление среди современных писателей и мыслителей в силу своей необыкновенной универсальности; как писатель он соединяет склонность к утопическим фикциям и фантастике с документальным реализмом и огромной книжной эрудицией; как мыслитель и толкователь мира он с поразительной глубиной и самобытностью охватывает всемирную историю, естественные науки, экономику и политику. Ни наука, ни философия не отваживаются сейчас на создание такого аристотелевского синтеза… какой оказался по плечу писателю Уэллсу… <…> Этот всеобъемлющий исследователь является одновременно одним из самых настойчивых реформаторов человечества — он не стал догматическим вожаком и пророком, но
День рождения он отметил с Мурой и родными, а 13 октября состоялось официальное празднование, организованное ПЕН-клубом. На обеде в Савой-отеле присутствовали около трехсот человек, среди которых были все сколько-нибудь значительные британские и многие иностранные литераторы. Председательствовал Джон Бойнтон Пристли. Юбиляра поздравляли (первым — Шоу); он произнес ответную речь. Моэм писал, будто Шоу издевался над Уэллсом, после чего тот, «чуть не водя носом по бумажке, писклявым голосом прочитал свою речь. Он брюзгливо говорил о своем преклонном возрасте и с присущей ему сварливостью нападал на тех присутствующих, кому, возможно, взбрело в голову, будто юбилей и сопровождающий его банкет означают, что он намерен отойти отдел. И заверил их, что он, как всегда, готов направлять человечество на путь истинный». Моэм любил говорить о людях гадости, но, в отличие от Шоу, только за глаза: разумеется, Шоу не издевался над юбиляром, а, напротив, объявил, что в искусстве изображения жизни ему равны лишь Диккенс и Киплинг, а также шутливо пикировался с ним, к чему оба давно привыкли: «Бедный старина Уэллс! Вот и вам перевалило за седьмой десяток. А мне скоро перевалит за восьмой… Почему все хохочут? Потому что радуются, что скоро отделаются и от меня, и от вас…»
Что касается речи Уэллса, то большинству гостей ее тон запомнился как «печальный». Да, он говорил о своих планах на будущее, о Всемирной энциклопедии. Но он сказал также: «Мне кажется, будто я — маленький ребенок, которому устроили чудный вечер и подарили много прекрасных игрушек… Но вот входит нянька и говорит: „Берти, вам пора спать, начинайте собирать свои игрушки…“ Многие из моих игр подходят к концу, и я чувствую, что устал…»
В 1936 году Уэллс сложил полномочия президента ПЕН-клуба (оставаясь до конца жизни активным членом этой организации): он не видел возможности далее удерживать ПЕН от политики. Почему? Годом раньше в Париже — формально по предложению Арагона, Мальро и Жана Ришара Блока, а фактически по инициативе советского руководства — был организован Международный конгресс писателей в защиту культуры от фашизма. На это мероприятие, проводившееся «в пику» ПЕН-клубу, были приглашены прогрессивные с точки зрения ЦК ВКП(б) западные писатели. Большинство из них отказались от участия. В резкой форме отказался и Уэллс, у него к тому времени выработался нюх на все советское, как бы оно ни называлось. Отказались Роллан и даже Шоу, он полагал, что советские порядки подходят для внутреннего потребления, но сам предпочитал свободно томиться внутри загнивающей цивилизации. Не приехал Горький, одни считают, что по болезни, другие — что его не выпустили. Конгресс прошел не без инцидентов: писатель Андре Бретон попытался задать вопросы о системе управления в Советском Союзе, а также о судьбе троцкиста Виктора Сержа, бежавшего из СССР, но Арагон и Эренбург объявили вопрос закрытым. На конгрессе было объявлено о создании новой организации — Международной ассоциации писателей.
Уэллс понимал, что литературный мир меняется. Есть организации фашистских, коммунистических, еще каких-то писателей; ПЕН должен в противовес им стать организацией демократических писателей, но это значит изменить принципам, на которых они с Голсуорси его создавали… Стоит начать ограничения по политическим мотивам — и по этому пути можно зайти далеко. Он не мог разрешить эту проблему и перед очередным конгрессом ПЕНа в Барселоне подал в отставку, но Ада Голсуорси уговорила его остаться на год. Тем временем советской стороной готовился пленум секретариата Международной ассоциации писателей, который должен был пройти в июне 1936-го в Лондоне. Одним из членов секретариата был Илья Эренбург; на него возлагалась задача еще раз попытаться привлечь европейских писателей — уже не только «прогрессивных», а какие согласятся, — к участию в работе ассоциации. Эренбург пытался «надавить» на Уэллса через Майского. Уэллс поддался на уговоры, но не Майского, а Ребекки Уэст, которая находилась тогда в Лондоне, — пришел и выступил на пленуме. Но выступил не так, как хотелось организаторам — говорил опять о свободе слова и предрек ассоциации крах из-за отсутствия международной поддержки.
Илья Эренбург — Михаилу Кольцову:
«Дорогой Михаил Ефимович, только что приехал из Лондона и в дополнение к предыдущему письму хочу написать Вам следующее: пленум был отвратительно приготовлен. <…> У нас в Англии нет базы. <…> Это объясняется политическим положением в Англии, и здесь ничего не поделаешь. С другой стороны — они чистоплюи, т. е. отказываются состоять в организации, если в нее войдут журналисты или писатели нечистые, т. е. те, у которых дурной стиль и высокие тиражи. <…> Все же я со многими людьми беседовал и пришел к выводу, что, в отличие от других стран, в Англии нам надо опереться почти исключительно на литературную молодежь и на полуписателей-полужурналистов.
Все надо начинать сызнова. Выступление Уэллса провело демаркационную линию и дало возможность объединить всех, которые действительно хотят с нами работать. Ребекку Вест в итоге мы усмирили (Уэст говорила о „еврейском вопросе“. — М. Ч.), причем я даже наговорил ей публично комплиментов, но полагаться на нее не следует. Выходка Уэллса была строго продуманной, и, по-моему, она связана с вопросом о Пен-клубе».
Самое забавное в этом откровенном письме — упрек в адрес чистоплюев-англичан, которые — вот же противные, упрямые дураки! — не хотят состоять в одной организации с плохими писателями… Разумеется, «выходка» Уэллса была напрямую связана с вопросом о ПЕН-клубе; что же касается «демаркационной линии», то Эренбург скорее выдал желаемое за действительное. В мемуарах он написал об этом по-другому: «Уэллс… вылил на нас ушат холодной воды: трезво разъяснил, что мы не Дидро и не Вольтеры, что у нас нет денег и что мы вообще живем утопиями».
Больше Уэллс в мероприятиях, проводимых советскими писателями, участия не принимал. Его дружба с Майским пошла на убыль, встречи почти прекратились. В том же году он сложил полномочия президента ПЕНа. Английский секретариат организации желал видеть на посту президента Карела Чапека, одного из наиболее ярких антифашистов. Но Уэллс, неоднократно высказывавшийся в том духе, что «левизна» для писателей еще опаснее «правизны», счел Чапека чересчур «левым» и в обход секретариата связался с французским писателем Жюлем Роменом, который занимал более нейтральную позицию. Ромен был избран на конгрессе в Буэнос-Айресе осенью 1936 года. Это был непоследовательный человек, пытавшийся всем угодить, и ПЕН-клуб не смог при нем занять сколько-нибудь внятной позиции.
Одетта Кюн не оставляла Уэллса в покое, и он наконец собрался ей ответить, начав в феврале 1937-го писать роман «Кстати о Долорес» (Apropos Of Dolores; вышел в 1938-м в издательстве «Кейп»). Чтобы не провоцировать новых публичных «разборок», он предварил текст уверением в том, что никого в своем романе не «фотографировал». Он дал герою биографию, отличавшуюся от собственной, поженил его с героиней, но ни один знакомый не был введен в заблуждение — и Одетта-Долорес, и Уэллс-Уилбек были именно что «сфотографированы». При этом книга получилась хороша — в те годы Уэллс как литератор переживал ренессанс. Это не роман-трактат и не роман-фельетон, а психоаналитический роман. Нет смысла пересказывать, какая скверная женщина Долорес; но не стоит думать, что Уилбек во всем хорош. В некоторых отношениях он даже хуже ее. «С каким наслаждением мистер Уилбек ласково посмеивается над всеми встречными, и хихикает, и ластится к ним — можно подумать, что он их и правда любит. Он замечает, какими мелочами они заняты, какие приятные они людишки, он сплетает целые истории об их мелковатости, подмечает их человеческие слабости. Он не навязывает людям своей особы, нет, он только все время витает над ними, как милостивый бог».
Уилбек и его жена настолько разные, что его не оставляет мысль о том, что они принадлежат к различным видам Homo sapiens. Каким же? «Светловолосые и темноволосые», мужчина и женщина? Он обдумывает эти версии, отвергает их и формулирует новую: «Две основные разновидности, на которые делится род Homo: человек, смотрящий назад, и человек неудержимый. Один — привязанный к традициям и существующим законам, неподатливый, другой — устремленный в будущее, с открытой душой».
Уилбек принадлежит, разумеется, ко второму виду Homo — смотрящих в будущее, но и свой вид он считает промежуточным. «Мы, все мы, самые творческие, передовые и дальновидные среди нас, усматриваем только в грядущем эту новую послечеловеческую фазу жизни, следующий акт в драме непрестанных изменений. <…> Подобно амфибиям, мы являемся существами-посредниками, связующим звеном между старой и новой жизнью. Головы наши уже упираются в синеву прогресса, сердца вязнут в трясине ветхих традиций. Нам следует примириться с нашим несовершенством. Мы терзаемся, разрываемые тремя силами: нашим разумом, нашим эгоцентризмом и нашим сердцем. Наши умственные способности, снабженные новейшими, усовершенствованными орудиями, толкают нас перед лицом гибели к организованности и творчеству; наши извечные безрассудные инстинкты не требуют творческого деяния и сотрудничества, они требуют власти, причем скорее власти ради разрушения, чем ради созидания, а наши бедные, робко взывающие к красоте сердца жаждут прелести, жаждут игры, жаждут покоя и веселья».
Как же жить этим промежуточным существам? Очень просто: «Делай то, что следует делать, то, что правильно в твоих собственных глазах, ибо нет другого путевого указателя. Иди вперед, иди к своему пределу. Иди без абсолютной веры и без абсолютного неверия. Не переступай границ ни в надежде, ни в отчаянии…»
А для отчаяния были причины: к 1937 году мир окончательно сошел с ума. Версальский договор был плох, но и от него почти ничего не осталось после того, как в марте 1936-го немецкие войска заняли Рейнскую демилитаризованную зону. Уже год полыхала гражданская война в Испании. В ноябре 1936-го Германия, Япония и Италия заключили пакт о совместной борьбе с коммунизмом. В августе в СССР состоялся первый из трех таких процессов, объединяемых понятием «Большой террор», в январе 1937-го — второй. По современным данным, в ходе Большого террора были осуждены около полутора миллиона человек, половина из которых расстреляны; об этих людях никто в Европе тогда не знал, видели только верхушку айсберга — Зиновьев, Каменев, Рыков, Пятаков, Бухарин, но этого было достаточно, чтобы европейское общественное мнение окончательно сложилось не в пользу советской власти.