Герои из-под пера
Шрифт:
— Палыч!
В стекло стукнули корявым пальцем.
Виктор с некоторой заминкой двинул глазами, затем наклонился к окну, цепляя занавеску. Тяжело расставаться с нирваной!
Ан зыбко все в мире.
— Да.
— Пусти-ка!
У окна стоял Потапыч, высокий, седой старик, с которым Виктор соседствовал домами. Было ему лет восемьдесят. Фамилии его уже никто не помнил, да и имени, если на то пошло. Потапыч и Потапыч. За глаза, правда, называли еще Медведём. Как ни странно, не по фигуре, худой и мосластой, а по умению вносить разлад в жизнь соседей.
Одет был Потапыч в вечную, болотного цвета брезентуху с капюшоном и мятые штаны, заправленные в резиновые сапоги. Рука его что-то тискала в кармане. Один глаз был прищурен, зато другой из-под седой брови глядел строго, сверлил почище победитового сверла.
— Открыто, — сказал Виктор.
— На, открыто ему, — Потапыч дернул дверь и через стекло припечатал матерным словом, поскольку дверь и не подумала шелохнуться.
— Ты, Потапыч, погоди тогда.
Виктор поднялся, соображая, когда успел зацепить крюком проушину. Наверное, как Лидия к магазину за Егоркой ушла. Многое уже на автомате делаешь. Мало ли Елоха залезет или кошка заберется. Звякнул железкой, и из головы вон.
С водки его уже мягко покачивало, бревенчатые стены наплывали к плечам, но он вырулил в проход, затем на веранду и, подседая, добрался до крючка.
— Прошу.
Потапыч прошел молча. Как седой ледокол в туманные воды. Виктор даже моргнул удивленно — не привиделось ли? Но потом расслышал, как тот скрипит полами в сенях, прикрыл дверь и поспешил следом.
В комнате сели друг против друга, через стол. Потапыч долго смотрел в него острым взглядом, затем произнес:
— Пошто Елохе денег дал?
Виктор пожал плечами.
— Ты меня, Потапыч, не строжи. Попросил он, я и дал.
— Знаем таких, — веско сказал Потапыч, утонув взглядом в пустой рюмке. — Такие и нож дадут, и веревку намылят, и стул подержат.
— Язык у тебя… Тогда кто-нибудь другой дал бы.
— Ты на давалок не кивай, — стукнул пальцем по столу Потапыч. — Елохе тут никто б не занял.
— Так он тогда к кому-нибудь в дом залезет. Здесь или в Симоновке. Или в сарай к кому. Что, в той же Чумаковке не найдется никого, кто купит краденые часы, хрусталь или рубанок за бесценок?
Взгляд Потапыча смягчился.
— Это да. — Он расстегнул брезентуху, открывая худую шею и обтянутую тельняшкой грудь. — Налей-ка мне как гостю-то. Все вас, городских, учить надо. Традиций не знаете, в деревню только наскоками.
Наполненную рюмку Потапыч махнул разом, на мгновение застыл, прямой, как шпала, затем качнулся, завернул взгляд к окну, не глядя сцапал кусок хлеба, зажевал.
Виктор в присутствии Потапыча как-то потерял аппетит, сдвинул миску, приподнявшись, потянул было к себе блюдце с остатками сала, чтобы прятать в холодильник.
— Оставь, — строго произнес Потапыч, и Виктор сел.
Вилкой из Викторовой миски гость наколол сало, разжился в кастрюле горячей картофелиной.
— Что ж вы за люди, пришлые? Приди ты ко мне, я тебе все, что могу. Что есть, все на стол выставлю. А ты, Виктор, вроде ж чуткий человек, писатель, конструктор душ, а души-то, получается, и не знаешь.
Минуту или две Потапыч под молчание Виктора уничтожал картофелину. Желтые крошки падали сквозь пальцы.
Вот же свинья, вдруг подумал Виктор.
И тут же укорил себя: восемьдесят лет человеку, а ты, дурак, попрекать его взялся. Сам еще в его возрасте хорош будешь. Если, конечно, доживешь.
Потапыч кашлянул, сморщился, словно съеденное с трудом, угловато зашло внутрь. Глаза его вновь нашли Виктора.
— Я что зашел? Прочитал я, — сказал он сипло. — Прочитал твой роман. Думаю, поделюсь мнением. Вдруг польза выйдет.
— Что? — спросил Виктор.
— Книжку твою в поселковой библиотеке взял.
— Зачем? — упавшим голосом произнес Виктор.
— Мы — народ читающий. Самый читающий в мире, слышал?
— Нет, понятно, но, Потапыч… Честное слово, не стоило. Тебе-то уж в первую очередь.
Потапыч вздернул седую бровь.
— Не елози тут. Стоило, не стоило. Прочел и все! — он хлопнул ладонью по столу. — И могу тебе сказать — дерьмовую ты книжку написал.
Душа пыхнула. Виктор сглотнул.
— Я знаю.
— Там длинная статья в предисловии. О советском мещанстве, о гибели Союза, о предрешенности его распада, о том, что ты в своем романе вскрыл, видишь ли, причины, гнусность идеологии, тупик системы. Дерьмо это все.
Потапыч с матерком согнал крошки со стола.
— Погоди, — воздел он кривой палец на раскрывшего рот Виктора. — Пока я говорю. Так вот. Оно все вроде бы у тебя правильно написано. Марат и этот… Олег твой, да… Как живые получились. И метания их понятны, и желания. Только оба — …даки. По жизни. И окружают их такие же стопроцентные…даки.
Виктор подумал, что "хлестать словами" вовсе не фигуральное выражение. Он чувствовал, как щеки горят, будто по ним наотмашь прошлись ладонью.
— Я это к чему, — продолжал между тем Потапыч, — к тому, что: о чем? Может, то, о чем ты написал, и имело место в жизни. Только получилось, что ты как бы весь Союз этим дерьмом измазал. На Западе хорошо, а у нас — так. Как там сказал Олег твой? Жрем дерьмо и хрюкаем от удовольствия, свиньи.
— Я знаю, — прошептал Виктор, пряча руки под стол.
Пальцы под столом до боли впились в кожу у коленей.
— Вот и я об этом, — сказал Потапыч. — Весь мир так живет. Весь мир. Выражение такое есть "общество потребления". А ты про Союз. Только у Союза идея была — сделать человека чище, лучше, умнее. Пока эта идея в людях жила — никакие они были не мещане. Это уже потом с рыбьей головы поползло…
— Хватит, — попросил Виктор, обхватив лицо ладонями.
— В чем закавыка-то, — наклонился к нему Потапыч, вытолкнув из легких кисловатый старческий воздух, — ненависть в романе одна. Злоба. Ни одного хорошего человека, всяк с гнильцой, то ли с мыслью похабной, то ли с желанием выгадать да нагадить. Паноптикум — есть такое слово. Музей уродов.