Героиня мира
Шрифт:
— Я ведь говорил тебе, мне небезразлична одна дама. Ты обещал разузнать о ней, если удастся.
— Я старался услужить тебе. Пытался выяснить, повсюду расспрашивал насчет твоей бабенки. А что я получу за все труды?
— Сапогом по морде, когда обстоятельства изменятся.
— Мерзкие слова. Мерзкие. — На лице тюремщика заиграла довольная ухмылка. Теперь у него появился повод сделать гадость или ничего не рассказывать.
Фенсер взял себя в руки и сменил тон:
— Прошу прощения. У меня есть вещица, которая, быть может, придется тебе по вкусу. Я зашил ее в рубашку и сберег.
— Уловка
— Золотой пятипенсовик.
Тюремщик сплюнул:
— На него и кружки эля не купишь.
— Можно и купить. Смотря куда ты за ней пойдешь. Во всяком случае, больше у меня ничего нет.
— Ладно. Давай сюда.
Фенсер отдал ему последний пятипенсовик и, увидев, как тот скрылся под засаленным шарфом тюремщика, испытал лишь чувство полной завершенности. И с тем же ощущением воспринял известие, которое тот сообщил ему:
— Женщина по имени Илайива — ты называл то место черным домом. Так?
— Так.
— Мертва.
Фенсер не воскликнул «Нет!» и даже не откликнулся эхом.
Но сам тюремщик не без умысла повторил:
— Мертва, говорю. Она повесилась. А кое-кто брешет, будто она болиголова напилась со… э-э-э… «согласно классическим традициям». Дело замяли, куда годится взять и выкинуть такое — верно? — а ведь один из наших щеголей-полковников как раз собирался у нее поселиться. С каким трудом я выудил все это из проклятой маленькой вонючки, из горничной, а она все кривлялась и ломалась, как у них, у южанок, водится…
Тюремщик ушел, позабыв о привилегиях узника и так и не выпустив его на прогулку, впрочем никому теперь уже не нужную, а Фенсер сел на пол и прислонился спиной к проломленному бочонку. Находясь в тюрьме, он всякий раз выбирал это место, чтобы присесть. Он стал глядеть на пол, расчерченный полосами света и тени, как шахматная доска; на передвигавшихся по ней, словно шахматные фигуры, тараканов. А что еще оставалось делать?
На протяжении следующего месяца я видела этот сон с некоторыми вариациями раза три-четыре, а может, и того больше. Мне так и не удалось выяснить, во всем ли он соответствовал действительности. По-моему, это вовсе не исключено.
Как бы там ни было, теперь беспокойные сны просто наводнили собой дом. Будто в голубятне, звучали в нем воркование и стоны: застоявшееся лето наполнило его жаром, словно печку, в нем происходило брожение целого года.
А на улице, за неуместным частоколом стен и башен, забилась в схватках земля. Урожай поспел, начались неспешные роды, которые несли такое же наслаждение, как время сева. Всякий раз, когда из лопнувшей почвы вытаскивали богатые плоды или срезали охапку колыхавшихся колосьев, из чрева земли вырывался протяжный крик, в котором не было ни ярости, ни боли.
Обитателям Гурца хотелось, чтобы я все увидела. И я всякий раз покорно исполняла их желания и ездила повсюду, стремясь отчасти загладить вину за вторжение солдат, моего призрака, юга — зная, что по какой-то непонятной причине несу ответственность за случившееся. И снова, как прежде, смирные пони возили меня в игрушечной колеснице по дорожкам среди полей с хлебами и ступенчатых террас виноградников. «Взгляните, вот желтый виноград, из которого делают топаз, надо вам посмотреть в этом году, как его
Они везут меня через запруженную реку на мельницу. Мы едем то вниз, то вверх, к вершинам холмов, окрашенным в цвет яшмы и киновари с глубокими прожилками царственного пурпура. К ореховым деревьям, драгоценным кустам чая и пряностей: ладана, жгучего бергамота и сладкого с горчинкой дикого мирриса.
Я сижу под балдахином, рядом скачет на коне Ковельт, а на втором сиденье нет-нет да и примостится Роза или кто-нибудь еще, и когда мы проезжаем мимо, девушки выбираются с полей на дорогу, они дарят мне букеты пламенеющих маков и касатиков, приносят с виноградников ониксовые кисти ягод на пробу, а иногда приводят детей поглазеть на меня; на головах у ребятишек венки из распустившихся гиацинтов. Дети то хохочут, то застывают без движения, как фигурки из коричневой глины. Пастухи, что привели овец на водопой к пруду, указывают на меня рукой, а в прошлом году, когда я только приехала, они так не делали. Все происходит так, будто я — образ Вульмардры, матери урожая, и, возможно, среди этого ландшафта так оно и есть.
По ночам я кручусь с боку на бок, пытаясь утолить жажду водой, напоенной ароматом вин, тянусь к тарелке с яблоками, наполненными кровью этой земли, а передо мной проносятся в полусне размытые образы — плоды, их кожура, цветы и вина, загорелое тело, светлые волосы и глаза, что зеленее изумрудов, и засасывающая тьма омутов.
Я погружаюсь во мрак, щелчок — и он сомкнулся вокруг меня. Мне снится черная камера, решетка, шахматный рисунок на полу.
Я больше не хочу, чтобы мне сообщали дурные новости.
Но передо мной стоит молодой человек в разорванном мундире, рука его обмотана бинтом в бурых пятнах, щеки ввалились, глаза поблекли.
— Ты обещал узнать, если удастся.
Только на сей раз уже я пристаю к нему с вопросами. А Фенсер стал тюремщиком, который сторожит мою дверь. Но он не улыбается, не мучает меня. Он качает головой. Лицо его серьезно, губы сжаты. Он берет меня за руку. Я чувствую, какая она холодная: он пришел ко мне прямо из могилы.
— Они умерли, Арадия. Это скрыли. Никто не сообщил тебе. Поплачь, — говорит он.
Я проснулась от собственных рыданий. Но глаза мои так и остались сухими.
От Кристена Карулана пришло еще одно письмо. На этот раз он не потрудился спросить, почему я не пишу, и вообще не упоминал об этом. Похоже, он не знал о визите, который нанесли нам дружественные противники, или он не вызвал у него тревоги. Он говорил о своих нежных чувствах, рассыпался во всяческих обещаниях. Письмо было чуть ли не любовное. Но не вполне, ведь в нем недоставало существенной детали, какой же? Ах, вероятно, всего лишь любви.