Герой должен быть один
Шрифт:
И Иолай понял, что юноша-бог чудом удерживается, чтобы не упасть.
Он подошел к шатающемуся Гермию, полуобнял его — Лукавый со вздохом благодарности оперся о подставленное плечо — и обвел взглядом Флегры.
Выжженную равнину, где над телами уродливых детей стояла Семья.
Зевс-Бротолойгос, по-воровски проникший в спальню Алкмены и потом лишь раз позволивший себе встретиться с Амфитрионом лицом к лицу — когда лавагет умирал под Орхоменом; Посейдон-Энносигей, стоявший в фиванском переулке над поднимающимся с колен мужем любовницы Громовержца; Гера-Аргея, пославшая
И мудрая Афина, которая лишь сегодня станет Палладой [73] — вот она нагнулась над мертвым Гигантом, над ребенком по имени Паллант, и кривым лезвием стала деловито снимать с покойного кожу, чтобы позже обтянуть ею свой щит.
Боги стояли над Гигантами; выжившие жертвы — над покойными жрецами.
Измученные взрослые в разорванных одеждах — над поверженными детьми.
И все, живые и мертвые, были равно смертны.
А чуть поодаль Алкид рвал хитон на полосы и перетягивал Ификлу простреленное бедро.
73
[Паллада — «победительница Палланта»; прозвище, полученное Афиной после Гигантомахии]
Закончив, он помог брату подняться — и близнецы, не оборачиваясь, двинулись к болезненно пульсирующему Дромосу.
Геракл покидал Флегры.
— Они убили детей, которые чуть не убили нас, — пробормотал вслед кто-то из Семьи.
Спиной отступая к Дромосу, через который пришел, Иолай видел лица богов, смотревших на уходящего Геракла.
Лица спасенных, которые никогда не простят спасителя.
— Герой должен быть один… — шепнуло эхо над Флегрейскими полями.
Но Иолай этого уже не слышал.
А даже если бы и слышал — тогда еще он не понял бы нового, тайного смысла, вложенного в знакомые слова.
…Скоро, скоро зазвенят струны, скоро запоют велемудрые рапсоды о том, как бились за власть над миром змееногие гиганты и блаженные боги, как полыхали Зевесовы перуны, как взлетали в небо скалы и горящие деревья.
Всех вспомнят поименно: как Аполлон пронзил золотой стрелой левый глаз гиганту Эфиальту, как Посейдон обрушил на гиганта Полибота часть острова Кос, а Афина придавила бегущего Энкелада Сицилией, как вещие Мойры сразили гигантов Агрия и Фоона, сражавшихся медными палицами, как Гефест метал раскаленные камни в чудовищного Клития, Дионис бил тирсом Эврита, Геката факелом — Миманта, невидимый Гермес сразил гиганта Ипполита; а Громовержец поверг во прах царя гигантов Порфириона и многих, многих других…
Всех вспомнят; и богоравного Геракла, лучшего из смертных, не забудут.
Даже жители Коса и Сицилии, наваленных на врагов Олимпийцами, усердно подпоют в общем
Не сейчас, так позднее, изображения Гигантомахии украсят Пергамский алтарь, северный фриз сокровищницы сифнийцев в Дельфах, щит статуи Афины в Парфеноне — и никто, нигде и никогда не расскажет, не споет и даже не узнает, как поздно ночью, вернувшись на осиротевшие Флегры, близнецы хоронили маленькие остывшие тела…
СТАСИМ ВТОРОЙ
…Дымный мрак уходящих куда-то вниз галерей.
Света почти нет, но человек каким-то шестым чувством угадывает дорогу и продолжает спускаться в расступающуюся перед ним и тут же смыкающуюся за его спиной мглу.
Влажный воздух едва уловимо отдает плесенью, и человеку вдруг вспоминается Критский лабиринт. То же причудливое сплетение галерей, проложенных в теле ноздреватого камня, тот же дымный сумрак — и тот же запах плесени. Только там плесенью пахло куда сильнее.
И еще — кровью.
Наверное, человеку должно быть страшно, но это не так; наверное, он должен хотеть повернуть назад, и это тоже не так, потому что человек продолжает идти вперед.
Неизвестно откуда взявшийся луч света силой вырывает из всхлипнувшей темноты — дверь. Старую дощатую дверь, перекошенную, рассохшуюся, посеревшую от времени, с медной ручкой, покрытой липкой зеленью…
Дверь чуть-чуть приоткрыта.
Именно оттуда тянет теплой сыростью и плесенью.
Человек понимает, что входить не надо. Дверь откроют с той стороны.
И как только мысль эта мелькает в его сознании — дверь начинает медленно, с натужным скрипом открываться. Она открывается, запах плесени усиливается, а человек стоит и смотрит.
Впрочем, до конца дверь так и не открывается, застряв где-то на полпути. Там, за дощатой перегородкой, в гудящей медью тьме, ворочается некто: громоздкий, неуклюжий и, наверное, очень старый.
Нет, не старый — древний.
Но наружу обитатель той стороны не показывается — то ли в дверной проем не помещается, то ли и не собирается этого делать…
«То ли вида своего стесняется», — подумалось вдруг человеку. И догадка эта показалась ему более близкой к истине, чем все остальные. Хотя, пожалуй, здесь уместнее было бы другое слово, чем «стесняется», но человек не мастак подбирать слова.
И тогда из-за двери раздался голос. Тихий усталый голос добровольно отрекшегося владыки, которого утомили бунты и интриги, победы и поражения, который хотел бы родиться заново кем-нибудь другим — но это не в его силах.
Вот какой это был голос.
— Наконец-то мы можем поговорить, — доносится с той стороны. — В первый и, наверное, последний раз.
— Где мы? — спрашивает человек.
— Здесь. В тебе.
— Кто я? — спрашивает человек.
— Ты? Ты — Геракл, и сегодня я говорю сразу для обоих.
Человек по имени Геракл понимает: да, это правда. Голос с ТОЙ стороны сегодня говорит для двоих, для обоих братьев-близнецов, которых в этот миг зовут — Геракл.
— Тогда кто же ты? — спрашивает Геракл.
— Я — твой дальний предок. Когда-то меня звали Крон, Повелитель Времени; теперь меня зовут Крон-Павший.