Герой должен быть один
Шрифт:
— Герой, — уныло буркнул толстошеий, и червь на его скуле лениво заизвивался. — Гля, братья, это вот герой… голова горой…
И истошно взвыл, когда жесткие, как дерево, пальцы Амфитриона ударили его по глазам: взвыл и вскинул руки к лицу, и захрипел, забулькал, оседая наземь, страшно скалясь новым ртом, прорезанным под подбородком.
Никто и не заметил, как кривой нож из-за пояса детины перекочевал в руку Амфитриона, бронзовым всплеском омыв горло прежнего хозяина и тут же метнувшись в сторону, с хрустом входя под ключицу самому
Остальные дрогнули, засуетились, попятились за спину широкоплечему владельцу сине-зеленого плаща — но попятились как-то странно, будто бы и не замечая его — и быстро растворились в вечерней мгле.
Широкоплечий шагнул к Амфитриону, глядя на него с брезгливым интересом — и Амфитрион ударил, коротко, умело, вложив в удар опыт и злую боль, заставлявшую сердце стучать сухо и неумолимо.
Земля оказалась на удивление твердой.
Вскочив на ноги, Амфитрион ударил снова, чувствуя, что ноги отказываются служить ему, что ребра кричат о пощаде, и голова наполняется мутными сумерками без надежды на будущий восход.
Ударил, не понимая, что делает.
И попал, в кровь разбив кулак, как если бы бил скалу.
После чего земля снова толкнула Амфитриона в затылок.
…Широкоплечий стоял над ним, задумчиво держась за щеку, и в пронзительных глазах его презрение непонятным образом смешивалось с удивлением. Так, должно быть, смотрит волк на сумасшедшего козленка, цапнувшего своими тупыми зубами свирепого зверя за бок.
— А у твоей жены ляжки волосатые, — равнодушно сказал широкоплечий, так равнодушно, что это поначалу даже трудно было принять за оскорбление. — Как у сатира. Мокрица ты, герой… Слизь.
И тогда Амфитрион понял — все. Пришла пора умирать. Только умирать было нельзя, потому что Алкмена все еще прижималась к забору; умирать было нельзя, и он заставил себя встать на колени — стоять на коленях перед широкоплечим было унизительно, но почему-то не очень — потом на одно колено, потом…
Потом откуда-то из темноты, из-за спины широкоплечего раздался голос. Ехидный, почти мальчишеский и очень знакомый голос — только муть в голове не давала Амфитриону понять, где же он слышал его раньше.
— Что, дядя, тоже героем решил стать? — спросил этот голос. — Так тебе вроде бы не к лицу…
— Шел бы ты отсюда, Пустышка! — пророкотал широкоплечий. — Не лезь не в свои дела, племянничек!
— Не буду, — как-то уж очень легко согласился голос. — И, пожалуй, пойду. Быстро-быстро пойду. Даже, можно сказать, полечу. К папе. А он с утра сегодня злой, как Тифон… Ну что, дядюшка, я пошел?
Широкоплечий «дядюшка» не ответил. Лицо его исказила видимая даже в темноте гримаса злобы, он с силой выдохнул воздух и, резко повернувшись, зашагал прочь. Тяжелая поступь его, казалось, сотрясала землю и долго не затихала в темноте.
Амфитриону на миг померещилась перед собой неясная фигурка в хламиде с капюшоном — и он вспомнил, вспомнил остро и болезненно,
Он застонал и поднялся на ноги.
Ему было стыдно смотреть на жену.
А Алкмена с обожанием глядела на мужа-героя, воина, своего мужчину, который всегда спасет, всегда защитит, всегда, всегда…
Она не видела широкоплечего, не слышала странного разговора, для нее все закончилось смертью толстошеего детины — и не стоял над Амфитрионом его последний противник, и не уходил он потом, непобежденный, но вдруг ссутулившийся…
Всего этого для нее не было — словно кто-то украл из ее жизни горсть минут.
Разве что мелькнула в темноте знакомая хламида с капюшоном, так живо напомнившая давешнего воришку, отравившегося украденным мясом.
…А Амфитрион избегал встречаться глазами с женой и брел на подгибающихся ногах, понурив голову. Впервые за много лет он был побежден. И сейчас они идут домой лишь благодаря неведомому покровителю, к которому Амфитрион испытывал явную неприязнь — хотя изо всех сил старался испытывать благодарность.
Горечь поражения, увы, не становилась слаще, когда он думал о числе поверженных врагов и о том, что один из них — возможно, не совсем человек.
Если бы все повторилось — Амфитрион знал, что ударил бы его снова.
— О боги, — глухо пробормотал Амфитрион, — за что?..
Вопрос был глуп и наивен; он прекрасно понимал это, но не спросить не мог.
— Надо ехать в Дельфы, — срывающимся голосом отозвалась Алкмена, незаметно поддерживая шатающегося мужа. — Надо спросить пифию в святилище Аполлона. Это последнее, что нам осталось.
Амфитрион помимо воли представил себе Аполлона в своем облике и в постели Алкмены — и понял, что не хочет ехать в Дельфы.
Абсолютно.
Отговорить Алкмену от поездки к оракулу не удалось — в ней проснулось наследственное упрямство Персеидов, а Амфитрион знал по собственному опыту, что в таких случаях дальнейшие уговоры бессмысленны.
Тем более что Алкмена, будучи на пятом месяце, чувствовала себя прекрасно, заметно округлившийся живот носила с величавым достоинством и вообще ничем таким не отличалась от Алкмены прежней, если не считать неожиданной любви к родосским копченостям. На фессалийские, после того случая на базаре, она даже смотреть не могла.
Амфитрион, скрепя сердце, согласился — хотя не мог избавиться от мысли, что совершает чудовищную ошибку, потакая прихоти жены обратиться за пророчеством к Аполлону Дельфийскому или любому другому божеству, одно из которых походя, из минутного любопытства, растоптало их семейное счастье.
Впрочем, Алкмена ничего не знала о его терзаниях и лучилась радостью, ласкаясь к мужу… а муж избегал ее, отговариваясь занятостью, боясь даже намеком дать Алкмене понять причину своей угрюмости — и жалел Амфитрион лишь об одном.