Герой должен быть один
Шрифт:
— Ну а кто это был? — Эльпистик явно поверил рассказу, и теперь его в первую очередь интересовало: какое божество так позорно оскандалилось?!
— Не знаю, — Амфитрион припал к кубку и стал жадно пить, разбрызгивая вино.
— А на кого думаешь?
Ответить Амфитрион не успел. Подавившись вином, он судорожно закашлялся и, услышав треск, не сразу понял, что это сломалась ножка табурета Эльпистика. Трезенец вскрикнул, заваливаясь назад, взмахнул руками, словно собрался лететь, но удержать равновесия не смог и всей своей немалой тушей загремел с возвышения вниз.
Амфитрион ничего не мог сделать.
Кашель как рукой сняло. Кровь резко отхлынула от лица Амфитриона, и багровый цвет его щек мгновенно сменился мертвенной бледностью, а на лбу выступили крупные капли пота.
— Эльпистик! Ты… ты жив?
На негнущихся ногах спустился Амфитрион с возвышения, где он еще недавно был ближе к небу, и склонился над распростертым на полу телом друга.
— Эльпистик…
Трезенец был мертв. Крюк заостренным концом пробил его затылок и наполовину вошел в мозг, так что Эльпистик умер сразу — наверное, даже испугаться не успел.
Впрочем, он и не умел — пугаться.
А теперь и не научится никогда.
Вокруг уже собирались люди, суетился и всхлипывал горбатенький мальчик-раб из поварят, кто-то побежал за лекарем, хотя в этом не было никакой нужды; рядом причитал хозяин, сокрушавшийся не столько по нелепо погибшему гостю, сколько по возможной потере прибылей своего заведения — ибо многие ли пойдут пить в заведение, пользующееся дурной славой?..
— Как же так? — растерянно забормотал Амфитрион, пятясь назад. — Как же так? Сколько сражений — и ни царапины! А тут…
— А вы бы меньше болтали, почтеннейший, — прошептал на ухо Амфитриону чей-то незнакомый и неприятный голос. — Меньше болтайте — дольше проживете. А станете язык распускать — и под вами что-нибудь обвалиться может! Ни с того ни с сего. Надеюсь, вы понимаете, о чем я?
Когда до Амфитриона наконец дошел смысл сказанного, он повернулся — рывком, всем телом, как поворачивался в щитовом бою — но увидел лишь спину в грязной хламиде с капюшоном, скрывающуюся в толпе. Рванулся было следом — где там, таинственного советчика и след простыл.
…Домой Амфитрион вернулся хмурый и абсолютно трезвый. И крепко задумался.
Было о чем.
Несколько дней после этого прискорбного происшествия Амфитрион ходил, как громом ударенный: не слышал, что ему говорят, то и дело натыкался на столы и ложа, ронял всякую домашнюю утварь; говорил мало и все больше не по делу, почти не ел, зато много пил, не пьянея; часто застывал на месте, подолгу глядя в небо (или в потолок) и беззвучно шевеля губами…
Бедная Алкмена совсем извелась, видя, что творится с мужем, и будучи не в силах ничем помочь — но дней через десять здоровая натура Амфитриона взяла свое, и он стал понемногу приходить в себя. Вспомнил о накопившихся за это время делах, приказал для начала выпороть двоих нерадивых рабов, чем сразу же превратил их в радивых и даже очень — короче, внук Персея и сын Алкея Микенского быстро превращался в прежнего деятельного, громогласного и властного Амфитриона; и Алкмена вздохнула с облегчением.
Хвала небесам, не забрали боги разум у мужа!
Впрочем, никто и не собирался
Просто Амфитрион Персеид, которого раньше звали изгнанником, а потом — героем, впервые в жизни всерьез задумался над тем, чего стоит его жизнь в этом мире — да и любая жизнь вообще. Не столько сама смерть Эльпистика потрясла Амфитриона — на своем веку он повидал достаточно смертей, более нелепых, чем эта, и более страшных, и всяких — сколько обстоятельства этой гибели. Визит к Алкмене осрамившегося в итоге божества; его, Амфитриона, глупый и неосторожный рассказ — и крюк в затылке Трезенца… и голос, неприятный голос оборванца в грязной хламиде с капюшоном, предупреждавшего о пагубных последствиях чрезмерной болтливости.
Но все равно — долго думать, особенно когда думай не думай, а толку никакого, Амфитрион не мог. А тут еще, как на грех, пришло сообщение с пастбищ в ближайшей долине Кефиса, что там-де объявились разбойники, которые воруют коз и овец.
Амфитрион немедленно вооружил часть своей челяди — выбрав людей проверенных и побывавших в бою — и выступил на юго-восток в сторону Кефиса, дабы пресечь разбой.
Правда, по приезду почти сразу выяснилось, что разбой есть, а разбойников нет; вернее, не то чтобы совсем нет, и козы действительно пропадают — но только потому, что пастыри стад, сиречь пастухи, очень любят мясо. И любят его чаще, чем положено. Особенно под молодое вино, которое в тех местах чуть ли не в ручьях текло.
Мяса было много. Оно мекало, блеяло и паслось совсем рядом. Мясо было хозяйское и вкусное — в чем заключалось противоречие. Поэтому пастухи всякий раз честно боролись с искушением — и всякий раз искушение побеждало…
Выяснив это, Амфитрион вместо того, чтобы прийти в ярость, как ожидали его спутники, долго хохотал, потом велел всыпать плетей провинившимся пастухам (в основном за неумение врать) и взыскать съеденное из полагавшейся им части приплода; после чего отправился в обратный путь.
Пастухи глядели ему вслед, почесывали вспухшие спины и дивились легкому наказанию.
При виде мяса их тошнило…
А Амфитрион, вернувшись в Фивы, напрочь забыл и о пастухах, и об убытках, едва ему довелось увидеть свой дом.
Вся его восточная часть, где располагался гинекей — женские покои — носила на себе явные следы огня. О том же говорил закопченный дверной проем, покрытый слоем грязной сажи двор, растрескавшаяся и почерневшая черепица на крыше, где сейчас возилось несколько рабов, перекрывая крышу заново.
Амфитрион задохнулся, ускорил шаги, потом побежал…
Алкмена, слегка прихрамывая, вышла ему навстречу из двери мегарона — центрального зала для мужских застолий и деловых встреч, огороженного невысокой каменной балюстрадой; она спустилась по ступенькам вниз, и Амфитрион с невыразимым облегчением привлек жену к себе. Он гладил ее шелковистые волосы, кажется, что-то говорил и никак не мог остановиться, чувствуя, как бьется ее сердце, как дыхание вздымает грудь Алкмены — он не в силах был отпустить ее, особенно сейчас, после пережитого потрясения, и лишь одна мысль билась в голове: «Хвала Зевсу — жива!.. жива… жива!..»