Гертруда
Шрифт:
— Здесь не хватает флейты! — воскликнул он на первой же репетиции оркестра, да так громко, что дирижер невольно взглянул в нашу сторону.
— Нам пришлось ее убрать, — сказал я, улыбаясь.
— Убрать? Флейту? С какой стати? Что за свинство! Гляди в оба, не то они профукают тебе всю твою увертюру!
Как было не засмеяться, однако мне пришлось удерживать его силой, до того он рвался в бой. Но когда заиграли его любимое место в увертюре, где вступают альты и виолончели, он откинулся назад, закрыв глаза, судорожно сжал мою руку, а потом пристыженно прошептал:
— Да, тут у меня прямо слезы навернулись. Чертовски здорово.
Я
Гертруду я в те дни видел редко, она с улыбкой наблюдала мое лихорадочное состояние и махнула на меня рукой. Я побывал у нее вместе с Тайзерами, она с веселой сердечностью приняла Бригитту, которая восхищенно смотрела на эту красивую благородную женщину. С тех пор девушка прямо бредила Гертрудой и пела ей хвалу, к которой присоединялся и ее брат.
Последние два дня перед премьерой я помню смутно, все во мне перемешалось. Появились новые волнения: один певец охрип, другой был обижен, что не получил более значительной роли, и на последних репетициях вел себя очень скверно, дирижер делался тем сдержаннее и холодней, чем больше у меня возникало замечаний. Муот иногда меня поддерживал и преспокойно улыбался, наблюдая всю эту суматоху, в этой ситуации он был мне полезней, нежели добряк Тайзер, который носился туда-сюда, как огненный дьявол, и всюду находил, к чему придраться. Бригитта смотрела на меня почтительно, но и с некоторой жалостью, когда в спокойные часы все мы сидели вместе в отеле, подавленные и довольно молчаливые.
Дни тем временем шли, и вот наступил вечер премьеры. Пока театр заполнялся публикой, я стоял за сценой, не имея уже никакой возможности хоть что-то сделать или посоветовать. В конце концов я прибился к Муоту, он был уже в костюме и, сидя вдали от шума в какой-то комнатке или, скорее, в закутке, медленно опорожнял полбутылки шампанского.
— Хочешь стаканчик? — участливо спросил он.
— Нет, — ответил я. — А тебя это не возбуждает?
— Что? Вся это суматоха? Это всегда так.
— Я имею в виду шампанское.
— О нет, оно меня успокаивает. Бокал-другой я выпиваю каждый раз, когда хочу чего-нибудь добиться. Но теперь ступай, уже пора.
Служитель провел меня в ложу, где я застал Гертруду и Тайзеров, а также высокого господина из Дирекции театров, который с улыбкой меня приветствовал.
Вскоре мы услышали второй звонок, Гертруда ласково посмотрела на меня и кивнула. Тайзер, сидевший сзади, схватил меня за руку выше локтя и сильно ущипнул. В зале погас свет, и откуда-то из глубины ко мне начала торжественно подниматься моя увертюра. Теперь я немного успокоился.
И вот передо мной взошло и зазвучало мое произведение, хорошо знакомое и все-таки чужое, оно больше во мне не нуждалось и жило отныне своей жизнью. Радость и труд прошедших дней, надежды и бессонные ночи, страсть и томленье того времени предстали теперь передо мной, оторвавшиеся от меня и замаскированные, волнения моих сокровенных часов вольно и призывно летели в зал, обращенные к тысячам чужих сердец.
С этой минуты я был спокоен, смотрел и слушал, словно гость. Раздались аплодисменты, певцы и певицы вышли на авансцену и кланялись, публика часто вызывала Муота, и он холодно улыбался с высоты в освещенный зал. От меня тоже требовали, чтобы я показался, но я был слишком оглушен и не испытывал желания выйти хромой походкой из своего приятного укрытия.
Тайзер, напротив того, сиял, как утреннее солнце, обнимал меня и без спросу тряс за обе руки высокого господина из Дирекции театров.
Банкет был готов, он ожидал бы нас даже после провала. Мы поехали туда в экипажах, Гертруда с мужем, я с Тайзерами. Во время этой недолгой поездки Бригитта, не сказавшая еще ни слова, вдруг расплакалась. Вначале она боролась с собой и старалась сдержаться, но потом закрыла лицо руками и дала волю слезам. Я не знал, что сказать, и был удивлен тем, что Тайзер тоже молчал и не задал ей ни единого вопроса. Только обнял ее и ласково, утешительно что-то нашептывал, будто успокаивал ребенка.
Позже, когда начались рукопожатия, поздравления и тосты, Муот саркастически мне подмигнул. Меня настойчиво расспрашивали, над чем я сейчас работаю, и были разочарованы, услышав: над ораторией. Потом подняли бокалы за мою следующую оперу, которая, однако, не написана и по сей день.
Только поздно ночью, когда мы попрощались с остальными и пошли спать, я улучил минуту спросить Тайзера, что стряслось с его сестрой и почему она плакала. Сама она давно уже отправилась на покой. Мой друг пытливо и слегка удивленно взглянул на меня, покачал головой и присвистнул, так что я повторил свой вопрос.
— Чурбан ты бесчувственный, — сказал он наконец с упреком. — Неужели ты совсем ничего не замечал?
— Нет, — ответил я, уже начиная догадываться.
— Ну, теперь уж я могу сказать. Ты ей нравишься, и уже давно. Конечно, она никогда мне об этом не говорила, так же как тебе, но я-то заметил и, честно говоря, был бы рад, если бы что-то получилось.
— О Господи! — сказал я, искренно опечаленный. — Но что с ней случилось сегодня вечером?
— Отчего она разревелась? Да ты просто ребенок! Думаешь, мы ничего не видели?
— Что именно?
— Боже милостивый! Можешь мне ничего не говорить, и правильно делал, что раньше не говорил, но тогда не надо было так смотреть на госпожу Муот. Теперь-то уж мы знаем.
Я не просил его беречь мою тайну, я был в нем уверен. Он тихо положил мне руку на плечо.
— Теперь-то, дружище, я могу себе представить, как ты за эти годы настрадался и сколько всего от нас скрыл. Со мной тоже когда-то произошло нечто похожее. Но мы будем по-прежнему дружить и делать хорошую музыку, верно? И постараемся, чтобы девочка утешилась. Дай-ка мне руку, это было прекрасно! И до свидания дома! Мы с сестренкой уедем рано утром.