Гёте
Шрифт:
Христиана по-прежнему домовита и полна благодарности. Хотя теперь она госпожа тайная советница и превосходительство, она по-прежнему без устали хлопочет о маленьких людях: вступается за писца, которого Гёте в раздражении уволил, крестит ребенка у поденщицы, убирает столовое серебро, когда Гёте уезжает из дому, и ест из оловянных приборов. Она рада, что ей не часто приходится появляться при дворе. Правда, Гёте принуждает ее бывать в обществе — и это его ошибка. Он просит ее делать визиты веймарским дамам, «пусть хоть на четверть часа». Он заставляет ее посетить нескольких лиц во Франкфурте и, единственный раз за все тридцать лет, обращается к ней с приказанием: «Это мое желание. Ты знаешь, я не люблю говорить: я требую».
Окружающие
Но страсть к пляскам, на которую он добродушно взирал, когда ей было тридцать, теперь, при ее тучности, производит комическое впечатление. Ей стукнуло уже сорок три, а она все еще берет уроки танцев и трясется в коляске целых три часа, чтобы попасть в Иену на бал. Все свое время Христиана проводит со студентами и офицерами; и в городе начинают поговаривать, что гётевские дамы, словно коршуны, слетаются туда, где стоит армия. Когда же им приходится бывать вместе, ее приверженность к вину, к которому оба питают одинаковое пристрастие, не очень-то хорошо влияет на его настроение.
Чем более бурную и нездоровую жизнь ведет Христиана, тем больше утрачивает она интерес к его нуждам. Все чаще и настойчивее приходится напоминать ей, чтобы она выполнила его тщательно перенумерованные поручения; «и чтобы не делала все в страшной спешке, которая ведет только к недоразумениям. К сожалению, это уже не раз случалось». Он «настоятельнейшим образом просит» регулярно посылать жаркое и вина в Иену. Напоминает ей о саде, о цветах, о поливке, ибо Христиана уже редко прикладывает к чему-нибудь руки.
И все-таки, взаимная приязнь продолжалась бы и дальше, если бы время от времени пути их, все-таки, не перекрещивались. Через два года после свадьбы Гёте герцогиня разрешает, наконец, представить ей на бале-маскараде его жену. Проходит час после этой церемонии, и супруга Гёте на глазах у всех усаживается за стол вместе со своей компанией. «Бурно веселясь, сидели они за столом, шампанское бросилось им в голову; пробки хлопали, дамы визжали, а Гёте, строгий и молчаливый, стоял в углу».
Сын растет. Чем старше он становится, тем больше отдаляется от него Гёте. Былая привязанность уже не соединяет их. На мальчика отец еще возлагал какие-то надежды. В студенте нет решительно никаких талантов; и, должно быть, странные мысли овладевают Гёте, когда он учит рисовать сына Кнебеля или вспоминает, как старательно он развивал способности в юном Штейне и в молодом Гердере. Человек такого грандиозного ума с гордостью записывает остроту сына или отмечает у себя в дневнике: «Сон Августа о золотой искре, которую он поймал рукой и выбросил в окно». Но когда он ищет хоть какую-нибудь искру в Августе, он натыкается только на тупость и мрак; и единственное, что его радует, это педантизм, который и в третьем поколении проявляется в нумерации писем да в изготовлении папок для бумаг.
А вообще Август тщеславный семнадцатилетний парень, то апатичный, то шумливый. «Не спи» прикрикивает на него уже в первом учебном семестре отец. В разговоре с Христианой он величает его маменькиным сынком. Зато сынок умеет превосходно ездить верхом, щеголять в роскошных жилетах, ценить шелковые чулки, выпрашивать у отца все новые пистолеты и красивую саблю, хотя он вовсе не офицер. Мать уезжает на воды, и отец просит ее подыскать какого-нибудь солидного человека, ибо «я настоятельно прошу тебя, не вздумай оставлять дом на Августа или на служанок. Это сулит нам очень большие неприятности».
Наконец он отсылает сына в Гейдельберг изучать юриспруденцию, хотя ему почему-то
Ему часто приходится просить друзей извинить невежливость Августа. Иногда, в хорошем настроении, он выражает надежду, что «из мирового материала Август скроит себе сюртук и плащ по мерке, и это даст ему большое преимущество перед другими». Саморазрушительное начало в Августе еще не проступило наружу, а может быть, взгляд отца слишком затуманен, и он не видит опасностей, которые грозят разрушить его трезвые, практические расчеты. Вот было бы у Августа твердое положение! И Гёте посылает герцогу «верноподданническую просьбу, милостивое удовлетворение которой я приму с живейшей благодарностью, а отказ — с радостной преданностью». Гёте просит герцога ускорить производство Августа, и Август становится камер-асессором. Отныне он фигурирует в дневниках отца уже только как «асессор».
Проходит еще год, и Гёте выпрашивает у герцога официальную должность для сына, о чем «отец и сын снова верноподданнически просят вашу светлость. Они не упустят возможности доказать своей преданной деятельностью, что умеют ценить и чтить милостивое ободрение и величайшее доверие вашей светлости». Вот в таком раболепном и униженном тоне вынужден писать первый поэт Германии, министр, занимающий свой пост свыше тридцати лет, друг герцога и всей его семьи. Кажется, Гёте обречен нарушить основной закон своего одиночества, пожертвовав своей гордостью для сына.
Так это и продолжается. Расхождение между отцом и сыном растет. Свое творчество и свою сущность Гёте скрывает от Августа, как от чужого. Никогда не подпускает он его к своим произведениям, очень редко — к письмам, никогда не спрашивает, понравились ли они ему. Он заботится о сыне.
Это все.
Только в одном поступке Гёте проявилось нечто вроде родственной жилки. Когда сын подрос, он передал ему на хранение ненапечатанные свои стихи. Большинство из них посвящено разным людям и злободневным событиям. Как бы символически Гёте превращает сына в своего архивариуса и душеприказчика.
Зато он чрезвычайно умно делает все, что может, в интересах близких. Когда Котта, пользуясь своим правом, хочет издать еще новое, совсем небольшое собрание сочинений Гёте, тот заявляет протест. Он пишет издателю одно из мудрых и в то же время сердечных писем, которыми некогда обезоруживал герцога, когда у них случались размолвки. В самых изысканных выражениях, с глубочайшим уважением и доверием Гёте грозит прекратить издание своей автобиографии, если ему не уплатят по 200 талеров за каждый том сочинений. И, разумеется, добивается заключения нового договора. Гёте согласен предоставить Мангеймскому театру своего переработанного «Гёца» но при одном условии: ему должен быть передан в качестве «бенефисионных» сбор с каждого третьего спектакля. Театр, поясняет Гёте, дает столь скудные доходы, что просто не хочется браться за перо или отдавать пьесу в переписку. «У меня лежит множество планов, готовых и полуготовых произведений, весьма значительных, но, вероятно, они будут лежать вечно, как окончание «Побочной дочери» или трагедия из времен Карла Великого… Теперь я предпочитаю всему роман, ибо он вознаграждает автора за все то, что на театре обращается к его невыгоде. Если бы мало-помалу спустить со стапелей все начатые работы, я мог бы закончить и «Брута», который заказан мне весьма высокопоставленным знатоком театра».