Гибель красных богов
Шрифт:
Застучали за дверью башмаки. В комнату вбежал возбужденный, с золотыми офицерскими усиками человек, тот, что впустил Белосельцева:
– По донесению разведки, в городе неспокойно. Толпа, до двадцати тысяч, движется в нашем направлении. Командир просит «добро» на повторное баррикадирование!
– Баррикады! – Парамонов возрадовался, гибкий, веселый и яростный. – Мебель, диваны – в щепки! Перегородим проспект!
Писатели, отяжелевшие и хмельные, подымались из-за стола, гурьбой валили из комнаты в вестибюль, на выход.
Проспект был черен и пуст, без машин, с размазанными отражениями желтых фонарей. Толпы не было. Белосельцев ждал ее появление, знал, что станет биться насмерть, до последнего
– Нету супостата, – ежась на ветру, произнес поэт, похожий на косматого лешего. – Айда допивать, мужики!
– Я белый шаман, – сказал маленький круглолицый алтаец, своей литой коренастой фигурой напоминавший ожившую каменную бабу. – Я вызвал сюда нашего горного бога, и он не пустил толпу, отвел ее в сторону.
Вдалеке на проспекте появилась машина. Остановилась перед белым дворцом, едва не наехав на нестройную гурьбу подгулявших писателей. Дверцы машины растворились, и из них вышел высокий худой человек в красном костюме, цветом напоминавшем стручок перца. Его истощенное, морщинистое лицо с остроконечным носом и круглыми изумрудными глазами рассерженной птицы выражало яростную энергию победы. Вслед за ним вышли слуги, один нес китайский фонарь с горящей свечой, другой – огромную ручку «Паркер» с золоченым пером. И то и другое служило символом поэтического мастерства, признаком высшей власти в писательском сообществе. Белосельцев вспомнил, что видел знаменитого поэта на маскараде в шереметьевской усадьбе, где тот был облачен в бирюзовую тунику, с венком целомудренных роз и с томиком своей любимой поэмы «Братская ГЭС». Теперь же поэт был в ином облачении, напоминавшем наряд палача. Явился карать и властвовать.
Он шагнул в сторону насупленных писателей, гордо выставил ногу, сделал сильный жест декламатора, воздев украшенную перстнем руку, и надменно произнес:
– Я явился к вам сказать – идите вон! Этот замечательный аристократический дом больше не может быть вместилищем лапотников, сивушников и фашистов от литературы! Своими книгами, частушками, злой клеветой на свободомыслие вы приближали путч и, когда он разразился, встали в его ряды! Среди вас я вижу отпетого путчиста, ему место в тюрьме. Демократические писатели отбирают у вас этот дворец, и здесь отныне будет не овин, не амбар, не сеновал и не скотный двор, а собрание демократических писателей «Пен-клуба». Сейчас же несите мне ключи от дома! – он требовательно топнул ногой, и его слуги угрожающе подняли, один – китайский фонарь, а другой – огромную самописку «Паркер». Он напоминал себе победителя, явившегося за ключами от города, которые побежденные вынесут ему на бархатной подушке. Он так уверовал в скорое появление сивобородых, согбенных мещан, купцов, воевод, выносящих на пухлом бархате тяжелые золотые ключи от врат, что невольно в нем проснулись дремлющие остзейские гены, и он начал коверкать слова: – Ви есть глюпый русски мушик!.. Ошень плокой малчик!.. Матка, курки, яйки!..
Писатели хмуро смотрели на незваного гостя, дожидаясь, пока холодный ветер проспекта не просветлит их хмельные головы.
– Может, навешать ему пиздюлей? – задумчиво произнес косматый здоровяк из лесного сибирского края.
– Нет, лучше в мешок – и в реку, – возразил красавец гитарист, певший про белый поход.
– Мужики, давайте его скрутим, внесем в помещение и там кастрируем, – предложил автор исторических романов о древней Руси.
Все набросились на пришельца, похватали его за руки, понесли в дом. Тот отбивался, пронзительно кричал, а следом, чуть поодаль, шествовали слуги с китайским фонарем и огромной авторучкой. Их не пустили в дом, оставили снаружи. Пришельца же, невзирая на отчаянные визги и сквернословие, внесли в вестибюль, скрутили грязными полотенцами и содранными с окон занавесками и уложили на продавленный диван. Там он и лежал в своем огненно-красном костюме, извивался как червь, требуя свободы. Лицо его было ужасным на свету – в морщинах пороков, в складках вероломства, в пятнах предательства, в буграх болезненного честолюбия, в бородавках сластолюбивых мечтаний. Он продолжал кричать, открывая черный, с синим пламенем зев, и провинциальный поэт из Вятки сказал:
– Заткнись, а то в рот нассу! – после чего пришелец замер и только поводил по сторонам ненавидящими, полными адреналина глазами.
Все столпились вокруг, не понимая, что делать дальше. Некоторые подходили и осторожно трогали красную ткань костюма, словно желали убедиться в подлинности этого существа. Так рыбаки рассматривают диковинную, попавшую в невод рыбину, вынесенную к поверхности из донных глубин.
– Может, его на цепь посадить? Пусть брешет, дом сторожит?
– Кормить еще эту суку, выносить за ним!..
– Давай разденем его и выбросим нагишом на хуй! А камзол его на портянки пустим!
– Нехорошо говоришь, – укоризненно произнес маленький, похожий на скифскую бабу алтаец. – Он больной, его лечить надо. Ему на лицо медведь наступил. Его в огонь положить надо, чтобы очистился.
– Ответите перед законом! – злобно верещал пришелец, пугаясь маленького, плотного, как изваяние, азиата, который, не желая зла, из лучших пробуждений и сострадания, хотел положить его в огонь. – Брандой, одумайся, мы когда-то были друзьями!..
Однако алтаец не слушал. Он уже вызывал своего горного бога, слегка притопывал, приплясывал, нащупывая сокровенные ритмы Евразии, в центре которой находилась его мистическая горная Родина. Под гулы бубна, под звуки священного танца он делал чучело. Умело, с присущей языческим народам достоверностью, воспроизводил в чучеле черты лежащего на диване пришельца. На половую щетку с длинным древком была навьючена грязная, в старинных чернильных пятнах скатерть, повторявшая малиновую хламиду пришельца. К ней были подвязаны чьи-то прохудившиеся порты, которые были набиты газетами. Голову соорудили из мусорного ведра, приклеив к ней остроконечный бумажный нос и рыжую бахрому от занавески. Сходство было полным. Подлинник молча созерцал свою копию, затравленно поводя глазами.
– Водку давайте, – приказал алтаец. Послушные, повинующиеся ему, как кудеснику, писатели принесли бутылку. Алтаец, священнодействуя, бормоча заклинания, вызывая души ущелий, лесных чащоб и потаенных урочищ, окропил хламиду водкой. Воздел щетку, и все направились к выходу, на проспект, вслед за гремящим ведром и шаманскими выкликами алтайца. Поверженный пришелец с ужасом смотрел вслед процессии, уносившей его чучело, в котором уместилась часть его существа.
Белосельцев вышел со всеми. Слушал позвякивание ведра, топот ног, бормотание шамана, похожее на тетеревиное бульканье. Кто-то запалил зажигалку, поднес к пропитанному водкой чучелу. Оно ярко вспыхнуло. Пылало огромно и жарко, роняя огненные капли, горящие комья газет. Шаман воздевал его. Ветер шумел в пламени. В очистительном огне сгорал демон, корчился, кривлялся, страдал. И все, кто был, без шуток, без насмешек, отдавались священнодействию.
Чучело сгорело. Алтаец стряхнул со щетки обугленное тряпье, пнул ногой накаленное, полное дыма ведро, положив на плечо щетку, и направился в дом. Остальные двинулись следом. Вернулись и были поражены явленным чудом.
Пленник, стреноженный, поваленный на диван, преобразился. Его лик очистился от волдырей и болезненных пигментных пятен. Злые морщины разгладились. Жестокие непримиримые складки умягчились, и он стал похож на утомленного, рано постаревшего юношу. Глаза утратили сатанинский адреналиновый блеск, смотрели печально и жалобно.