Гигиена убийцы
Шрифт:
— Нет.
— Неужели? Я должен вам признаться: один ваш герой представляется мне прямо-таки вашим двойником.
— Да?
— Да-да, загадочный продавец воска в «Безболезненной асфиксии».
— Вот вы о ком. Что за вздор!
— Я скажу вам, почему: когда говорит он, вы пишете «асфикция».
— Ну и что?
— Он не дурак. Он знает, что это фикция, вымысел.
— Читатели тоже это знают. Что же, каждый на меня похож?
— А его пунктик — снимать восковые слепки с лиц казненных? Это ведь вы, не правда ли?
— Я в жизни не снимал слепков с казненных,
— Разумеется, но это метафорический образ вашего писательского труда.
— Что вы знаете о метафорах, юноша?
— Я… тоже, что и все.
— Блестящий ответ. Люди не знают о метафорах ровным счетом ничего. Словечко пользуется спросом, потому что звучит. «Метафора» — последний неуч догадается, что это что-то из греческого. Ох уж эта мне народная этимология, а еще говорят, что глас народа — глас Божий! Чтобы не покривить душой, слово «метафора», зная, как устрашающе многозначен префикс «мета» и как услужливо нейтрален глагол «феро», следовало бы считать означающим все, что угодно. Впрочем, слыша, как его употребляют почем зря, приходишь к тому же.
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что сказал. Я никогда не изъясняюсь метафорами.
— А как же восковые слепки?
— Восковые слепки — это восковые слепки, и только.
— Теперь я, в свою очередь, разочарован, господин Тах: ведь если всякое метафорическое истолкование вы исключаете, что остается от ваших произведений? Ничего, кроме дурного вкуса.
— Дурной вкус дурному вкусу рознь: есть здоровый, живительный дурной вкус — это когда мерзости создаются пользы ради, для прочистки мозгов, они сильны, как мощное рвотное, а что может быть полезнее, чем проблеваться хорошенько; но есть и другой дурной вкус, ханжеский, ему претит направленный поток блевотины, и требуется скафандр, чтобы через него перебраться. Вот для этого и служит метафора, позволяя водолазу-метафористу с облегчением воскликнуть: «Я перелопатил Таха от корки до корки и не запачкался!»
— Но это ведь тоже метафора.
— Что поделаешь, я воюю с метафорой тем оружием, которым владею. Если бы я захотел изобразить из себя мессию, если бы вздумал поднять и повести за собой толпу, я крикнул бы: «Вперед, братья, во имя спасения человечества, за метафоризацию метафор! Сольем метафоры, взобьем их в густую пену, замесим в тесто, и пусть это тесто подойдет хорошенько, пусть оно пухнет и пухнет, пока наконец не лопнет, братья, и пусть оно лопнет и опадет к вящему разочарованию гостей за столом и нашей великой радости!»
— Писатель, ненавидящий метафоры, — это абсурд. Все равно что банкир ненавидел бы деньги.
— А я как раз уверен, что крупнейшие банкиры ненавидят деньги. В этом нет ничего абсурдного, наоборот.
— А слова? Слова-то вы любите?
— О, я обожаю слова, но это совсем другое дело. Слова — это святое, это ценный материал, незаменимые ингредиенты.
— Стало быть, метафора — это кулинария, а ведь кулинарить вы любите.
— Нет, метафора не кулинария, отнюдь; кулинария — это синтаксис. Метафора — надувательство; это все равно что, надкусив помидор, сказать: мед, а поев меда, уверять: имбирь,
— Да-да, я понял, не продолжайте.
— Ничего вы не поняли: чтобы вы мало-мальски уразумели, что есть на самом деле метафора, мне следовало бы играть с вами в эту игру не один час, потому что истинный метафорист неиссякаем и готов продолжать до бесконечности, если какой-нибудь благодетель человечества не заткнет ему фонтан.
— Благодетель, надо полагать, это вы?
— Нет. Я, каюсь, для этого слишком мягкотел и добр.
— Добры, вы?
— До ужаса. Я не знаю никого добрее меня. Это ужасно, потому что я добр не по доброте душевной, а от пофигизма и еще больше от страха: боюсь выйти из себя. Я легко выхожу из себя, и мне очень трудно потом войти обратно, поэтому я страшусь этого как чумы.
— Доброту вы презираете?
— Вы ничегошеньки не поняли, зачем только я мечу бисер. Я преклоняюсь перед добротой, которая идет от доброй души или от любви. Но много ли вы знаете людей, добрых такой добротой? В подавляющем большинстве случаев люди добры, потому что хотят, чтобы их оставили в покое.
— Допустим. Но это все равно не объясняет, почему продавец воска снимает слепки с казненных.
— Снимает и снимает. Его ремесло не хуже любого другого. Вот вы, например, журналист. Разве я спрашиваю вас, почему?
— Спросите — отвечу. Я журналист, потому что профессия востребована, потому что людям интересны мои статьи, потому что мне за них платят, а для меня это возможность делиться информацией.
— Я бы на вашем месте не хвалился — нечем.
— В конце концов, жить-то надо, господин Тах!
— Вы так считаете?
— А вы разве нет?
— Это еще вопрос.
— Во всяком случае, так считает ваш продавец воска.
— Дался вам этот продавец воска. Почему он снимает слепки с казненных? На мой взгляд, по причинам, прямо противоположным вашим: профессия не востребована, людям это неинтересно, ему за них не платят, и это дает ему возможность не делиться никакой информацией.
— То есть это воплощение абсурда?
— Не более, чем то, что делаете вы, если вас интересует мое мнение, в чем я не уверен.
— Конечно, интересует, я ведь журналист.
— Вот именно.
— За что вы так не любите журналистов?
— Не журналистов вообще, а лично вас.
— Что я вам сделал?
— Ну знаете! Вы оскорбляли меня непрестанно, зачислили в метафористы, обвинили в дурном вкусе, сказали, что я «не так уж» уродлив, достали продавцом воска и, что самое ужасное, утверждали, будто все понимаете.
— Но… что я, по-вашему, должен был говорить?
— Это ваша проблема, вы журналист, а не я. Если не хватает ума, нечего являться с вопросами к Претекстату Таху.
— Вы сами дали мне разрешение.
— Ничего подобного. Все этот остолоп Гравелен, что с него взять, ничего не соображает.
— Давно ли вы говорили, что он милейший человек?
— Одно другому не мешает.
— Полноте, господин Тах, не прикидывайтесь большим букой, чем вы есть.
— Грубиян! Немедленно вон!