Гигиена убийцы
Шрифт:
— И что же из этого следует?
— Как это — что следует? Загнуться на кресте, что было в те времена самым обычным делом, или от редчайшего синдрома — по-вашему, нет разницы?
— Смерть — она и есть смерть.
— Боже мой! Вы хоть понимаете, какую нелепицу записал сейчас ваш магнитофон? И ваши коллеги это услышат! Бедный мой друг, не хотел бы я быть на вашем месте. «Смерть — она и есть смерть»! По доброте своей я разрешаю вам это стереть.
— Ни в коем случае, господин Тах: я действительно так думаю.
— Знаете ли вы, что я не перестаю вам изумляться? Такой
— Господин Тах, вам случается разговаривать с людьми в другом тоне, или вы умеете только оскорблять?
— Я никого не оскорбляю, милостивый государь, я ставлю диагноз. Кстати, вы, полагаю, не прочли ни одной моей книги?
— Ошибаетесь.
— Как? Не может быть! Ни по повадке, ни по манерам вы не похожи на моего читателя. Это ложь.
— Это чистая правда. Я прочел только один ваш роман, зато от корки до корки, я даже перечитал его, и он произвел на меня неизгладимое впечатление.
— Вы, наверно, меня с кем-то путаете.
— Разве можно с чем-то спутать такую книгу, как «Поруганная честь между мировыми войнами»? Поверьте, она меня глубоко потрясла.
— Потрясла! Потрясла! Можно подумать, я пишу, чтобы потрясать людей! Если бы вы прочли эту книгу не по диагонали — а скорее всего, вы именно так и сделали, — если бы вы прочли ее, как следует ее читать, нутром — да есть ли оно у вас? — то вы бы сблевали.
— В вашем произведении действительно есть определенная рвотная эстетика…
— Рвотная эстетика! Нет, я сейчас зарыдаю!
— Так вот, возвращаясь к тому, о чем мы говорили, я готов утверждать, что не знаю другой книги, которая так дышала бы злобой.
— Именно. Вы требовали доказательств моей доброты — вот вам самое очевидное. Это понимал Селин, писавший в предисловиях, что на создание книг, отравленных ядом бескорыстной доброты, его подвигла непреодолимая приязнь к своим гонителям. Вот она, истинная любовь.
— Это перебор, вы не находите?
— Перебор? У Селина? От души вам советую, сотрите это.
— И все-таки, эта невыносимая, исполненная злобы сцена с глухонемой женщиной — чувствуется, что вы писали ее с наслаждением.
— Конечно. Вы не представляете, какое удовольствие подлить воды на мельницу гонителей.
— А! В таком случае это не доброта, господин Тах, это гремучая смесь мазохизма с паранойей.
— Та-та-та! Перестаньте бросаться словами, смысл которых для вас — темный лес. Доброта, молодой человек! Какие, по-вашему, книги были написаны от доброты? «Хижина дяди Тома»? «Отверженные»? Конечно же нет. Такие книги пишут, чтобы быть принятыми в гостиных. Нет, поверьте мне, мало, очень мало на свете книг, написанных из добрых побуждений. Эти шедевры создают в скотстве и одиночестве, зная, что после того, как швырнут их в лицо всему миру, жизнь станет еще более одинокой и скотской. Это естественно, ведь главное отличительное качество бескорыстной доброты — она неузнаваема, непознаваема, невидима и неподозреваема, ибо если благодеяние
— Интересный получается парадокс. Вы толкуете мне о том, что истинная доброта себя не выказывает, и тут же громогласно заявляете, как вы добры.
— О, я-то могу себе это позволить, если есть желание, все равно ведь мне никто не поверит.
Журналист расхохотался.
— Аргументы у вас просто сногсшибательные, господин Тах. Стало быть, вы утверждаете, что посвятили жизнь литературе из добрых побуждений?
— Я много чего сделал из добрых побуждений.
— Как то?
— Можно перечислять долго: безбрачие, обжорство, ну, и прочее.
— Объясните хотя бы это.
— Конечно, добрые побуждения были не единственным резоном. Взять, например, безбрачие: ни для кого не секрет, что я абсолютно равнодушен к сексу. Однако я мог бы и жениться — хотя бы ради того, чтобы отравить жизнь моей половине. Но нет — вот тут-то и проявляется моя доброта: я не женился и тем избавил несчастную от горькой участи.
— Понятно. А обжорство?
— Ну, это яснее ясного: я мессия ожирения. Когда я умру, то приму на свои плечи все лишние килограммы человечества.
— Вы хотите сказать, символически…
— Стоп! Никогда не произносите при мне слово «символ», если только речь не идет о химических формулах, предупреждаю, это в ваших интересах.
— Я очень сожалею, что так туп и ограничен, но я в самом деле не понимаю.
— Ничего страшного, вы не одиноки.
— Не могли бы вы мне объяснить?
— Терпеть не могу терять время.
— Господин Тах, я туп и ограничен, допустим, но представьте себе, что кроме меня есть еще будущий читатель этой статьи, читатель умный и широко мыслящий, — разве он не достоин уразуметь? Ваш последний ответ разочарует его!
— Предположим, такой читатель существует, но если он действительно умный и широко мыслящий, ему не потребуются объяснения.
— Я с вами не согласен. Даже самый умный человек нуждается в объяснениях, когда впервые сталкивается с новыми, незнакомыми идеями.
— Вы-то откуда знаете? Вы умным никогда не были!
— Ваша правда, но я как могу подключаю воображение.
— Бедный мальчик.
— Ну проявите же вашу пресловутую доброту, объясните мне!
— Сказать вам начистоту? По-настоящему умный и широко мыслящий человек никогда не стал бы выклянчивать объяснения. Только быдло стремится все объяснить, включая и то, чему объяснения нет. Так с какой стати я буду распинаться, если дураки моих объяснений не поймут, а тем, кто поумнее, они не понадобятся?
— Я уродлив, туп и ограничен, к этим эпитетам следует добавить слово «быдло», если я правильно понял?
— От вас ничего не скроешь.
— Позвольте вам заметить, господин Тах, что это не лучший способ расположить к себе.
— Расположить к себе? Я? Этого только не хватало! И вообще, кто вы такой, чтобы читать мне мораль за неполных два месяца до моей славной кончины? Кем вы себя возомнили? «Позвольте вам заметить», сказали вы, — я не позволяю! Все, уходите, вы мне надоели.
— …?