Гиляровский
Шрифт:
Здоровье становилось все хуже и хуже, но наш герой не сдавался. В редкие теперь периоды не слишком-то существенного улучшения — вовсю радуется жизни. Писал дочери: «Милая, дорогая моя Надюша! Я сегодня радуюсь всему, чувствую себя бодрым, веселым, совершенно спокойным. Помолодел на тридцать три года! Великолепное весеннее утро, даже в каменных Столешниках… Мама пошла в кооператив на Мясницкую и на Сухаревку, то есть бывший Сухаревский рынок… Вчера был солнечный вечер, яркий закат со стороны Триумфальных ворот золотил Садовую снизу и рассыпался в умирающих остатках заревом».
Владимир Алексеевич не
— Маня, опять?
— Гиляй, — отвечает супруга, — гречневая каша полезна, в ней много железа.
— Да я ведь вторую кочергу доедаю, — стонет он. Но кашу съест.
Весной 1934 года наш герой снова засобирался в любимое Картино. Только эти сборы отличались от тех, что были ранее. Владимир Алексеевич писал своему приятелю А. Зуеву: «Юный мой друг Александр Никанорович! Сижу один за столом, все давно спят, а мне не спится: голова болит, очень переутомился за зиму, и 18-го я с Марьей Ивановной еду на все лето в свое прекрасное Картино, не беру с собой ни одной папки с материалами для работы — беру только обрывки тетрадки со стихами, — а это не работа, это отдых души и сердца и голове покой: она у меня в поэзии не участвует — стихов я не делаю, они сами рвутся и льются с пера, когда время приходит…
Буду жить в поэзии. Какая красота кругом! Ранним летом особенно хорошо бывает утро, когда еще роса не ушла и кое-где между деревьями поднимается к небу
Нежный солнечный туман… Описать такое утро, И небес голубизну, И эфира глубину — У художника нет красок, У поэта мало слов…И вот через три дня я вырвусь из этой суеты по прекрасным тротуарам выросшей Москвы и буду блаженствовать с записной книжкой в руках в моей глуши, а
Вокруг меня орешник пышный Обвивает нежный хмель, Голубеют незабудки, — Глазки неба на земле, Белки прыгают по веткам, Остановятся… глядят…И вот здесь у себя я буду проводить девятое лето подряд, но только буду видеть одну поэзию — как решил уже. Буду отдыхать в первый раз в жизни целое лето без работы, в первый раз после 60 лет непрерывной работы. И уже сейчас, на этом первом письме тебе, которое само пишется, я отдыхаю».
Наш герой явно сдавал.
В 1934 году Гиляровский пишет очень показательное послесловие к «Москве газетной». Это одновременно панегирик и профессии газетчика, и советской власти.
«С гордостью почти полвека носил я звание репортера — звание, которое у нас вообще не было в почете по разным причинам.
— Так, газетный репортеришко! — говорили некоторые чуть не с презрением, забывая, что репортером начинал свою деятельность Диккенс, не хотели думать, что знаменитый Стенли, открывший неизвестную глубь Африки, был репортером и открытие совершил по поручению газеты; репортерствовал В. М. Дорошевич, посетивший Сахалин,
Я бесконечно любил это дело и отдавался ему весь, часто не без риска. И никогда ни одно мое сообщение не было опровергнуто. Все было строгой, проверенной, чистой правдой. И если теперь я пишу эти строки, так только потому, что я — репортер — имею честь быть членом Союза советских писателей».
Концовка совсем уж абсурдная. Хотя смысл ясен — при советской власти репортерство стало почитаться. Не удивительно — газетные работники сделались идеологическими служащими, чуть ли не вершителями судеб. Да и на доход не жаловались. Так что престиж профессии значительно возрос.
А в наши дни он вновь приблизился к дореволюционному. Хотя послесловие к «Москве газетной» студентов журналистских факультетов требуют чуть ли не наизусть заучивать.
В том же 1934 году написан эпилог к самой известной книге Гиляровского — «Москва и москвичи». Весьма своеобразное произведение.
«С подъезда вокзала я сел в открытый автомобиль. И первое, что я увидел, это громаду Триумфальных ворот.
На них так же четверня коней и в колеснице та же статуя славы с высоко поднятым венком… Вспоминаю… Но мы уже мчимся по шумной Тверской, среди грохота и гула…
Прекрасная мостовая блестит после мимолетного дождя под ярким сентябрьским солнышком. Тротуары полны стремительного народа.
Все торопятся — кто на работу, на службу, кто с работы, со службы, по делам, но прежних пресыщенных гуляющих, добывающих аппетит, не вижу… Вспоминается: «Теперь брюхо бегает за хлебом, а не хлеб за брюхом».
Мы мчимся в потоке звенящих и гудящих трамваев, среди грохота телег и унылых, доживающих свои дни извозчиков… У большинства на лошадях и шлеи нет — хомут да вожжи.
Перегоняем все движение, перегоняем громоздкие автобусы и ловкие такси.
Вдруг у самой Садовой останавливаемся. Останавливается вся улица. Шум движения замер. Пешая публика переходит, торопясь, поперек Тверскую, снуя между экипажами…
А на возвышении как раз перед нами стоит щеголеватый, в серой каске безмолвный милиционер с поднятой рукой».
Только что, на четырех сотнях страниц, Владимир Алексеевич описывал дореволюционный город. Да, большая часть книги была сделана гораздо раньше. Но далеко не вся.
Гиляровский писал вкусно, смачно, талантливо. И что? Куда все подевалось? Вымученные, плоские фразы. Какие-то штампованные образы. «Тротуары полны стремительного народа».
Что поделать — Гиляровскому под восемьдесят. Нелегко дается ему воспевание нового быта. Роль восторженного репортера получается из рук вон плохо. Но наш герой продолжает делать вид, что восхищается новой Москвой.
Садовое кольцо лишилось кустиков и клумбочек? Да это же прекрасно!
«Мы мчались вниз. Где же палисадники? А ведь они были год назад. Были они щегольские, с клумбами дорогих цветов, с дорожками. В такие имели доступ только богатые, занимавшие самую дорогую квартиру. Но таких садиков было мало. Большинство этих загороженных четырехугольников, ни к чему съедавших пол-улицы, представляло собой пустыри, поросшие бурьяном и чертополохом. Они всегда были пустые. Калитки на запоре, чтобы воры не забрались в нижний этаж. Почти во всех росли большие деревья, посаженные в давние времена по распоряжению начальства.