Гипсовый трубач: дубль два
Шрифт:
От Звездного бульвара началась страшная пробка. Если бы в такой неподвижной толпе скопились пешеходы, они давно бы переругались между собой, перетолкались, передрались, учинив кровавую «ходынку», на полдня взволновавшую мировую телевизионную общественность. Но сидя в автомобиле, даже в самом плохоньком, человек чувствует себя почти дома. Как если бы одна из комнат его квартиры имела удивительное свойство отделяться от общей жилплощади, увозя хозяина по делам или развлечениям, а потом могла, воротившись, снова аккуратно встраиваться именно в то самое место, которое предначертано ей планом
Машины медленно двигались, лениво перебибикиваясь. Иногда из какого-нибудь автомобиля выскакивал опаздывающий водитель и, по-дозорному приложив ладонь ко лбу, с надеждой вглядывался в выхлопное марево, вспыхивавшее зеркальными бликами. Но пробка, казалось, была навсегда…
– Как анализы? Нашли что-нибудь? – участливо спросил Жарынин.
– Нет, кажется, все в порядке. Просто так, невус…
– Ага, невус… – понимая, кивнул режиссер с тем же выражением, с каким давеча консультировал Мохнача, жаловавшегося на боль в боку.
– Я взял перцовки, – с ленцой в голосе доложил Кокотов.
– Отлично. Я – тоже.
– Ну, а вы что делали?
– Искал деньги на картину.
– А как же мистер Шмакс?
– Мистер Шмакс? Жуткий грязнуля!
– В каком смысле?
– В таком, что он дает мне только два миллиона. Лет пять назад хватило бы одного. А теперь два – мало. Знаете, сколько берут за съемочный день наши звезды?
– Не знаю.
– И не знайте!
Писатель посмотрел в окно, они как раз проползали мимо того места, где прежде высились Рабочий и Колхозница – нержавеющая титаническая пара, слившаяся в оптимистическом порыве.
– Интересно, когда их отреставрируют? – вслух полюбопытствовал автор «Преданных объятий».
– А вы всерьез думаете, их убрали, чтобы отреставрировать? – удивился режиссер.
– Разве нет?
– Конечно нет. Рабочий и Колхозница в стране, занимающей третье место в мире по количеству миллиардеров, это… неформат.
– А что же тогда формат?
– Банкир и Проститутка. Думаю, их здесь и поставят.
– Вы серьезно?
– Абсолютно. А Рабочего и Колхозницу продадут музею Троцкого, в Мексику.
– Почему Троцкого?
– А потому, что извив стального шарфа Кохозницы удивительным образом напоминает профиль Льва Давидовича.
– Шутите?
– Какие шутки, если Сталин за этот извив кучу народу пересажал! Неужели не знаете?
– Н-нет…
– Бедная русская литература!
Сзади послышалось противное кряканье, и черный правительственный «мерседес» с мигалкой в сопровождении джипа, напоминающего броневик, бампером проложил себе дорогу сквозь пробку.
– Если когда-нибудь случится новая революция, а она обязательно случится, – задумчиво проговорил Жарынин, – начнется она с того, что однажды возмущенные водилы выволокут вот такого руководящего гуся из машины и прибьют монтировками. Не булыжник, заметьте, а монтировка – оружие офисного пролетариата! Ну, вы что-нибудь придумали?
– Даже… не знаю…
– Отлично! Рассказывайте!
– Сюжет еще сыроват…
– Я сырости не боюсь. Давайте!
– Ну, хорошо, – повиновался Кокотов. – Допустим, у человека… Назовем его Прохор…
– Прохором называть нельзя.
– Почему?
– По определению.
– А как? Иван?
– Пусть будет Иван.
– Итак, у Ивана умирает жена, молодая еще, красивая женщина.
– Отлично!
– Он безутешен.
– Бывает.
– В спальне висит большой фотографический портрет покойной.
– Портрет? – с тревогой переспросил режиссер.
– Да, портрет. А что вас смущает? – заволновался писатель.
– Нет, ничего, продолжайте!
– И вот Ивану начинает казаться, будто лицо на портрете живет: улыбается… грустит… надеется…
– А когда Ваня приводит в дом бабу, покойница скраивает такую рожу, что новая подружка падает в обморок. Так?
– Нет, не так.
– А как?
– Лицо на портрете отворачивается, – дрожащим голосом произнес автор дилогии «Отдаться и умереть», собираясь еще добавить про завиток, но, к счастью, вовремя передумал.
– Отворачивается? Вы знаете, что сказал бы по этому поводу Сен-Жон Перс?
– Нет, не знаю…
– А я знаю, но воздержусь, иначе мы поссоримся, и наш ненадежный творческий союз окончательно распадется, как СССР.
Некоторое время ехали молча, в тяжком взаимном неудовольствии. Когда миновали мост и оказались у кокотовского дома, Андрей Львович снова испытал сильное желание выскочить из машины, навсегда вычеркнув из своей жизни этого грубого, нахального, невесть что про себя вообразившего режиссеришку. Только мысль о предстоящей встрече с Натальей Павловной и оставленном ноутбуке удержала его от решительного шага.
– Ну ладно, не дуйтесь! – примирительно сказал Жарынин.
– Я не понимаю, чего вы от меня хотите? – сухо отозвался Кокотов.
– Я хочу снять фильм о расчисленном хаосе бытия.
– Кем расчисленном?
– Коллега, вы, может быть, еще и неверующий?
– А вы?
– Я сочувствующий.
– Кому?
– И тем, кто верит, и тем, кто не верит.
– А кому вы сочувствуете больше?
– Всем одинаково.
– Почему?
– Ну как вам сказать… Бог ведь или есть, или Его нет. Так?
– Так.
– Значит, получается: пятьдесят на пятьдесят.
– Да, действительно! – подивился писатель этой простой логике. – А что вы подразумеваете под расчисленным хаосом бытия?
– Даже не знаю, как объяснить. Я вам лучше расскажу одну историю…
16. Расчисленный хаос бытия
– Однажды, на износе Советской власти, как сказал бы наш великий гулагописец, я полетел на кинофестиваль в Ташкент с моей дипломной короткометражкой «Толпа». Фильм был необычный. Вообразите: центр Москвы в час пик, июль, толпа в движении. Сначала: ноги, ноги, ноги – женские, мужские, старушечьи, детские… Идут, идут, идут. И так – три минуты. Потом: животы, животы, животы – мужские, стариковские, девичьи, женские, беременные, старушечьи, детские… Идут, идут, идут. И так – еще три минуты. Затем: лица – мужские, стариковские, девичьи, женские, старушечьи, детские… Идут, идут, идут. Тоже три минуты. А потом глаза – мужские, женские, детские… Во весь экран! Смотрят, смотрят, смотрят. Три с половиной минуты. И – конец фильма! Как вам?