Гипсовый трубач. Однажды в России
Шрифт:
– Совсем?
– Во время работы.
– Напрасно. Ну, как знаете…
С этими словами Жарынин достал из холодильника бутылку и бугорчатый брусок сырокопченой колбасы. Затем он смахнул свой берет с трости, вынул ее из-за батареи и, потянув за ручку в виде серебряной пумы, извлек, словно из ножен, длинный и узкий клинок. Судя по тому, как легко и тонко режиссер порезал твердую колбасу, лезвие было очень острым. Тщательно вытерев стилет носовым платком и задвинув его в трость, мэтр взялся за бутылку, уже успевшую запотеть. Он несколько раз, точно обжигаясь холодом, перебросил ее с ладони на ладонь, затем
В комнате бесшабашно запахло пряной водкой.
– Ну? – Жарынин ободряюще посмотрел на соавтора.
– Н-наливайте! – махнул рукой автор «Полыньи счастья»: ему вдруг до челюстной судороги захотелось выпить.
Глава 12
Хлеб да каша – пища наша
Чтобы попасть из жилого корпуса в столовую, нужно было спуститься на первый этаж и пройти через «зимний сад» – так обитатели «Ипокренина» именовали десятиметровый застекленный переход, заставленный кадками с рослой декоративной зеленью. Гордостью этой мимоходной оранжереи был выложенный булыжником лягушатник, где вопреки названию обитала одна лишь черепаха – конечно, по имени Тортилла. По словам Жарынина, осторожная рептилия почти никогда не высовывалась из воды, делая исключение только для великой Веры Ласунской.
– Она разве жива? – удивился Кокотов.
– Можете сами ее об этом спросить!
Вторая достопримечательность «зимнего сада» – кактусы стояли в три яруса на специальном возвышении. Каких тут только не было! У одних колючки напоминали жесткий белесый ворс, другие вполне могли одолжить свои иглы дикобразу. Но цвел лишь один – плоский трехлопастный кактус, выпроставший мятый фиолетовый цветок. Кокотов залюбовался и отстал, а когда нагнал режиссера, тот уже беседовал с коренастым усачом, одетым в белый халат и обритым, как сталинский нарком. В одной руке незнакомец держал стакан компота, в другой – тарелку с пирожком.
– Аг-га, вот и мой соавтор! – воскликнул Жарынин. – Знакомьтесь: Андрей Львович Кокотов – прозаик прустовской школы!
– Владимир Борисович, – отрекомендовался обритый и, поставив тарелку на стакан, жестко пожал писателю руку. – Как зубы?
– В каком смысле?
– В прямом! Если что, заходите – подлечим! Зубы в организме человека играют такую же роль, как и сценарий в кино! Правильно?
– Не уверен… – уклончиво отозвался начинающий сценарист, нащупав языком давнюю дырку от вылетевшей пломбы.
– Правильно! – кивнул режиссер. – Ну а как там у нас на Курской дуге?
– Плохо, – помрачнел Владимир Борисович.
– А что случилось?
– Да понимаешь, Антоныч, какое дело… Сел я на «лавочку», взлетел с фелда, иду себе тихонечко над Понырями… А тут, откуда ни возьмись, сверху – «фока»: как даст мне в двигло! Я с ним еле-еле встречными разошелся. Весь такой – дымлю и колбасит во флаттере. А он, гад, ко мне на шесть садится и шмаляет со всех стволов! Я уже едва маневрирую. С трудом бочку ему размазанную забацал… Он соскочил. Я нырк под него – и в сторону…
Владимир Борисович говорил все это страстно, с пацанским азартом, задыхаясь от страсти, жестикулируя так, что компот расплескивался через край, а пирожок прыгал на тарелочке как живой. Казалось, он и сам только что вырвался из-под Курска, минуту назад снял шлемофон и отстегнул планшет. Слушая этот непонятный, бредовый рапорт, Кокотов опустил глаза и с удивлением обнаружил, что из-под белого халата виднеются хромовые гармошчатые сапоги, а в них заправлены галифе с широкими красными лампасами.
– Значит, все-таки ушел? – обрадовался Жарынин.
– Если бы! Я сначала и сам так думал. А тут как начали «зены» дубасить – всандалили мне опять в двигло… Я только успел на бейл нажать. Ну и всё – блэк аут. Вот так, Дмитрий Антонович, мне «фока» над Понырями «пэка» и прописала…
– Что прописала? – не понял писатель.
– Pilot kill! – пояснил Владимир Борисович и посмотрел на него, как на младенца, не сознающего назначение материнской груди.
– Ну ничего! В другом бою отомстишь! – приободрил Жарынин.
– Дай-то бог! – молвил убитый пилот и, сгорбившись под тяжестью оперативной обстановки, сложившейся в небе над Курской дугой, побрел по оранжерейному переходу меж домашних пальм.
– Он кто? – глядя ему вслед, спросил Кокотов.
– Местный стоматолог. Кстати, хороший.
– А почему с лампасами?
– Казак. Есаул, кажется…
– Ясно. А «фоки» и «зены»?
– «Фоки» – это фоккеры. «Зены» – зенитки. А сам он – вирпил.
– Кто-о?
– Виртуальный пилот. «Ил-2. Штурмовик».
– А что это?
– Компьютерная игра. Неужели не слышали?
– Не-ет!
– Господи, как же ленивы и нелюбопытны русские писатели!
…Столовая дома ветеранов размещалась в обширном зале с обязательным для подобных учреждений мозаичным панно во всю стену. В нашем случае монументалист изобразил вихрь, который подхватил и понес вдаль разнообразные предметы творческой деятельности, как то: кисти, карандаши, тюбики краски, рулоны кинопленки, театральные маски, исписанные листки бумаги, книги, гусиные перья, циркули, наугольники, разнообразные музыкальные инструменты вроде скрипок и кларнетов, окруженные, как назойливыми насекомыми, черненькими хвостатыми нотами… Однако весь этот творческий ураган стремился не в какую-то безыдейную даль, а туда, где занималась алая жизнеутверждающая заря, а значит, созидалось панно во времена коммунистической деспотии, изнурявшей крепостную художественную интеллигенцию непосильной идеологической барщиной. Однако и «крепостные» были себе на уме: за мусикическим ураганом из угла наблюдал лукавый глаз, заключенный в треугольник.
– «Пылесос», – пояснил Жарынин, указав на панно. – Миша Гузкин намастрячил. Охраняется государством.
– Угу, – понимающе кивнул Кокотов.
В зале стоял тот особый столовский запах, который можно сравнить с пищевой симфонией, где есть главная тема (сегодня это были, несомненно, щи), но при этом имеется множество иных мотивов и вариаций. Так, с раздачи тянуло еще жареной курицей, подгоревшей творожной запеканкой, ванильной подливкой… Доносился и тяжкий дух застарелой кухонной неопрятности. Обычно над такими цехами общественного питания висит неумолкающий гул голосов, звон тарелок, стук и скрежет торопливых ложек. Однако тут питались старые люди, и поэтому было почти тихо. Ветхие, погруженные в предсмертную полудрему, они даже насыщались негромко, точно во сне. Впрочем, несколько еще бодрых ветеранов с живым интересом вскинулись на вошедших новичков и зашелестели, обмениваясь впечатлениями.