Гитлер был моим другом. Воспоминания личного фотографа фюрера
Шрифт:
Судебный фарс продолжался три часа. Свидетелей не было ни у обвинения, ни у защиты. Большую часть времени заняло чтение длинного обвинительного заключения, пересыпанного комментариями, предположениями, намеками и допущениями прокурора. Мой адвокат потребовал предоставить ему отсрочку для того, чтобы собрать материал и свидетелей для опровержения выдвинутых против меня обвинений, но ему отказали без лишних слов, и 31 января 1947 года мне вынесли приговор: «Десять лет в трудовом лагере с конфискацией всего имущества, лишением всех гражданских прав и запретом заниматься какой-либо деятельностью после выхода на свободу».
Я пробыл в Нойдекской тюрьме до начала марта, потом меня отправили в лагерь в Моозбурге.
Там нас было около десяти тысяч, мы жили в больших хибарах барачного
Позволю себе сделать небольшое отступление и отдать должное самоотверженности женщин, которые навещали своих заключенных мужчин. Хотя они с детьми часто сами голодали, они всегда приносили с собой какую-нибудь передачу – пусть даже картофельные очистки.
Многие заключенные занимались в лагере тем, что мастерили игрушки и обувь из любого попадавшегося под руку хлама; их они передавали своим близким в надежде, что те смогут продать немудрящие изделия и прокормиться.
Хотя для нас свидания с родными были даром с небес, для наших любимых они часто означали суровые лишения. В дни посещений люди набивались в поезда так, что яблоку негде было упасть, от вокзала к лагерю вела длинная и утомительная дорога, а потом посетителям приходилось часами стоять в очереди, пока охранники проверяли разрешения и досматривали посылки, прежде чем впустить их в барак. Все это, не считая горестного характера самой поездки, тяжким бременем ложилось на плечи наших верных жен.
Впоследствии условия чуть-чуть улучшились, посещения перестали ограничивать предписанными сорока пятью минутами. Местные жители тоже относились к нам с большой добротой и делали все, что могли, чтобы помочь заключенным, приносили нехитрую еду, которую могли урвать от себя, а иногда и каплю чего-нибудь крепкого. Я знаю, о чем говорю, поверьте мне, во всем мире не найдется более чудесного шнапса, чем глоток, сделанный тайком! Так я прожил целый год, и за это время моя жена была для меня во всех отношениях надежной опорой. Лишь намного позже, окончательно выйдя на свободу, я хоть в какой-то степени сумел действительно понять, через какие трудности она прошла; но пока я оставался за колючей проволокой, ни слова жалобы не слетало с ее губ.
В то время я держался на плаву, а заодно и развлекался тем, что рисовал картинки и шаржи, многие из которых я обменивал у их «героев» на пару сигарет. Но больше всего мне нравилось сидеть и писать длинные письма жене – на эту роскошь у меня никогда не хватало времени при нацистах, и по большей части моя корреспонденция ограничивалась открыткой с загадочными буквами: ДЭ, ЛЦ, Г (что означало «Дорогая Эрна, люблю, целую, Генрих»).
В конце года меня перевели в печально известный лагерь Дахау, где я продвинулся вверх по лагерной иерархии: меня послали работать в рентгеновское отделение лагерной лаборатории, а так как мое здоровье ухудшилось, мне разрешили и жить в лаборатории. К тому же мне удалось заполучить электрическую печку, и бог знает, сколько чашек кофе (!) мы с женой сварили на ней и выпили вместе.
Полгода, за которые большинство других заключенных выпустили на свободу, все шло хорошо – если в таких обстоятельствах вообще что-то может идти хорошо. Потом, в конце июня 1948 года, лагерь перестроили под лагерь для беженцев, и меня перевели в Мюнхен, в здание, где раньше располагалась гауптвахта для чернокожих солдат американской армии. Здесь условия были примитивны до крайности, мы жили в бараках с трехъярусными деревянными нарами и какими-то старыми, заплесневелыми соломенными матрасами. Но были и большие преимущества: родным разрешали навещать нас каждый день после обеда и оставаться до темноты, нам позволяли выходить во двор на открытый
Так и вышло. Незадолго до Рождества заключенных без предупреждения загнали в грузовики и отвезли в лагерь Лангвассер под Нюрнбергом. Постоянные переезды и разлука с женой не прошли для меня даром, и это оказалось последней каплей. У меня случился нервный срыв: когда мне велели собирать вещи, я попытался разрезать вены бритвой и отчаянно сопротивлялся, когда меня хотели засунуть в грузовик. В результате меня отправили не в Лангвассер, а в палату психиатрической больницы. В тот же день моя верная жена приехала ко мне, и ей удалось успокоить меня. Но мысль о том, чтобы провести ночь в сумасшедшем доме, показалась мне еще хуже, чем мысль оказаться в лагере, и очень скоро меня выпустили из-под наблюдения и отправили в Лангвассер.
Первые недели в лагере я провел в лазарете, и эти недели оказались отнюдь не такими страшными, как я боялся. Моя добрая жена преданно последовала за мной в Нюрнберг, где часто навещала, приносила еду, книги и цветы и во всем старалась помочь мне справиться с обуявшей меня фобией колючей проволоки.
Итак, мы подходим к моему следующему и последнему узилищу, лагерю для интернированных в Эйхштетте. Теперь мы уже считались не заключенными, а интернированными и вследствие этого пользовались многими привилегиями, правда, от тюремной атмосферы мы не избавились, так как здание, в котором нас держали, на самом деле было Эйхштеттской тюрьмой. И хотя двери наших камер постоянно оставались открытыми и мы могли собираться где хотели, окошки камер, расположенные под самым потолком, не пропускали ни единого солнечного лучика и не давали даже мельком увидеть внешний мир. А это, как мне казалось, было еще хуже, чем приводившая меня в ужас колючая проволока.
Во время пребывания в лагерях и тюрьмах я не переставал подавать апелляции. Первая инстанция подтвердила приговор; но по дальнейшей апелляции наказание смягчили до четырех лет в трудовом лагере, конфискации восьмидесяти процентов собственности и возвращения гражданских прав. К вердикту присовокупили особую поправку о том, что звания официального фотографа, профессора, члена городского совета, обладателя золотого партийного значка ни в коей мере не вменяются мне в вину при решении моего дела. Во время слушания по этой второй апелляции в мою защиту вызвали тридцать пять свидетелей и представили более сотни документов, в основном данные под присягой показания людей, подвергавшихся в Третьем рейхе преследованию по политическим или расовым основаниям, жизни которых я спас или которые были освобождены из концлагерей благодаря моему вмешательству.
Благодаря предусмотрительности моей дорогой жены, которая принесла мне крохотную наряженную елочку, Рождество 1949 года и Новый год я встретил почти с ощущением счастья, и 4 февраля 1950 года меня наконец-то выпустили, и я снова стал свободным человеком.
Долгое время после освобождения мне не нужно было ничего другого, кроме как сидеть на месте и всем существом наслаждаться тем единственным важнейшим фактом, что я снова на свободе. Страшный темп, в котором я прожил более двадцати лет, страхи и тревоги, лишения и бедствия, физические и моральные, арест, потрясение не только от конфискации всего, что я имел, но и от запрета на занятие любой деятельностью, которая даже в моем возрасте могла бы дать мне надежду начать с начала и зарабатывать себе на хлеб, – все это соединилось, чтобы нанести мне тяжелый урон. Но тут мне сослужила хорошую службу крепкая порода баварских крестьян, из которых я происходил. Долгое время я страдал от сильных головных болей и бессонницы, и мое сердце было уже не так здорово, как могло быть. Постепенно благодаря заботам моей жены ко мне стали возвращаться физические силы. Сейчас мне кажется, я настолько здоров и крепок, насколько можно ожидать от человека моих лет. Признаюсь, что в моральном смысле с меня достаточно; я не хочу новых переживаний, не нуждаюсь в новых побудительных мотивах и довольствуюсь тем, что сижу в мире и покое.