Гладиаторы
Шрифт:
— Остановись! — с негодованием воскликнул Тит. — Остановись, трибун, и, если в тебе остается хоть сколько-нибудь благородства, научись уважать несчастие, в особенности несчастие врага. Да, этому почтенному старику, действительно, дадут пищи и вина, но он не подвергнется поруганию в моем лагере и его страдания не послужат для удостоверения в том, что он говорит правду. Лициний, мой старый и достойный советник мой учитель в военном искусстве, я вверяю его твоим заботам. Отведи его с собой в палатку и позаботься, чтобы он ни в чем не терпел недостатка. Тебе не надо внушать, что и врага можно принять дружественно и любезно, насколько это позволяет благоразумие воина. Но не теряй его из виду ни на минуту и отошли с моим ответом к главным воротам Иерусалима под конвоем сильной стражи. Я не
— Vale! — произнес каждый офицер, делая поклон, прежде чем выйти из шатра.
Гиппий и Плацид отстали и шли позади других, а скрывшись из глаз часового, который сторожил орлов, паривших перед стоянкой полководца, поглядели друг другу в лицо и расхохотались.
— Ты смело говорил, — заметил первый, — но твои речи удостоились плохого приема. Однако набег будет отложен, и мои бедные, невинные ягнята едва ли добьются позволения вести легионы на приступ.
— Не бойся, — отвечал трибун, — приступ произойдет завтра. Не идет ни тебе, ни мне, почтенный Гиппий, мирно входить в большие ворота, в военном порядке проходить к храму и довольствоваться простым созерцанием его золотой сверкающей крыши. Я с трудом могу успокаивать своих кредиторов, да и ты, должно быть, с трудом оплачиваешь своих людей. Кабы мы не имели в виду казны святого города, так ни ты, ни я не жарились бы в латах под палящим солнцем. И я тебе говорю, что эта казна будет наша, будь покоен.
— Ты думаешь? — спросил тот с оттенком сомнения. — А, однако, государь говорил очень сухо. Можно сказать, что он не только разошелся с тобой во мнении, но еще и отнесся к твоему совету с порицанием. Я очень доволен, что не был на твоем месте, а не то я умудрился бы дать ответ и самому сыну Веспасиана.
Трибун весело засмеялся.
— Пустяки! — сказал он. — У меня шкура носорога, когда дело идет только о взглядах да словах. Как бы стрела ни была остра, она меня не проймет. Да, наконец, разве ты не знаешь, каков этот львенок, сын старого льва? Царственное животное всегда одно и всегда оно опасно, когда его гладят против шерсти. Тит прогневался только потому, что его здравый смысл шел против его желаний и делал правым меня, человека, которого он удостаивает своего презрения. Вот погляди, Гиппий, что мы пойдем на приступ, прежде чем пройдут два дня. Моя когорта будет в крыле, а распущенный легион будет свирепствовать в середине. Ну, пойдем же выпить кубок вина и оденемся в полотняную одежду, хоть и становится так удушливо жарко в этих палатках. Я думаю, что, как осада кончится и город будет взят, мне уж никогда не придется взваливать на себя латы.
Глава V
БЛАГОВЕСТИЕ
В самом деле, глаза Калхаса оживились, и лицо его изменилось, когда ему подали пищу в шатре римского полководца. Со страшными усилиями он мог владеть собой и подавлять неутолимый голод. Уже давно полный обед не подавался даже за столом Элеазара, так как страдания, причиняемые голодом беднейшим классам в Иерусалиме, достигли ужасной степени, беспримерной в истории народов. Лициний дивился тому, с каким самообладанием его гость пользовался оказанным ему гостеприимством. Старик решил не выдать своим лицом нужд осажденных. Это было благородное чувство воина, которое римлянин мог оценить по достоинству, и Лициний повернулся спиной к своему заложнику и стал у входа в палатку, под предлогом, что ему нужно отдать кое-какие приказания центурионам, но на самом деле с целью дать возможность Калхасу утолить свой голод незаметно для постороннего глаза.
Усевшись затем на стуле внутри палатки, полководец вежливо предложил гостю последовать его примеру. Палящее солнце отвесно светило на длинные ряды белых шатров, и его лучи отражались на щитах, шлемах и латах, расположенных в образцовом порядке у входа в каждую палатку. Время было уже позднее; не слышалось пения веселых стрекоз, и не было никакого следа жизни и растительности на растрескавшейся земле, выровненной и блестевшей от сильного зноя. Теперь был час отдыха и покоя даже в лагере осаждающих, и усыпляющую тишину полдня только изредка нарушал топот и ржание стреноженной лошади или крик беспокойного мула. Палимый солнцем вне шатра и задыхающийся от зноя в шатре, даже дисциплинированный воин легиона готов был роптать на свои полотняные палатки и напрасно вздыхал, мечтая наяву о свежем ветерке Пренесты, обильном тенью Тибуре и северном ветре, обвевающем дубы на снежных вершинах Апеннин.
В стоянке полководца низ палатки был поднят на высоту локтя для доступа воздуха, и струя ветерка только слегка шевелила бахрому его туники. К косяку, поддерживавшему его солдатскую палатку, были прислонены седло мула и запасные латы. На деревянном навесе, служившем постелью, лежали записные дощечки генерала и чертеж башни Антонии. Простое терракотовое блюдо содержало пищу, предложенную его гостю; теперь оно было почти пусто, как и глиняная большая чаша, куда были вылиты остатки из бурдюка.
Усевшись, Лициний снял шлем, но остался в латах. Калхас, одетый в длинный черный плащ, устремил свой кроткий взгляд на хозяина. Человек войны и человек мира, казалось, были погружены в одну мысль, исключавшую все другие.
Несколько времени их разговор состоял из общих фраз; они говорили о дисциплине лагеря, плодородии Сирии, отдаленности от Рима, о различных странах, где бились римские армии и выходили победителями. Затем Лициний, без всяких обиняков, чистосердечно заговорил со своим гостем.
— В ваших рядах, — сказал римлянин, — есть один герой, о котором мне хотелось бы получить известие, потому что я его люблю, как сына. Наши называют его светловолосым заложником, и среди храбрых защитников Иерусалима нет ни одного, кому бы они так дивились и вместе с тем, кого бы так боялись. Сам я видал вчера, как он спас вашу армию от полного поражения под стенами.
— Это Эска! — воскликнул Калхас. — Эска, некогда царек одного бретонского племени, потом сделавшийся твоим рабом в Риме.
— Именно, — подхватил Лициний, — и хотя он считался рабом, он был благороднейшим и самым отважным человеком. Ты говоришь, что он когда-то был главой бретонского племени? Как ты узнал это? Он никогда не говорил мне о том, кто он и откуда.
— Я знаю его, — отвечал Калхас. — Он живет с нами, как родной, разделяет наши несчастия и борется с опасностью, как будто он один из вождей Израиля. Для меня и для тех, кто мне дорог, он гораздо дороже сына. Мы вместе бежали из Рима: мой брат, его дочь и этот юный бретонец. Много раз на безмятежных волнах Эгейского моря рассказывал он мне о своем детстве, юности, защите своего народа от ваших солдат, ужасных военных хитростях, путем которых бретонцы были побеждены, и о том, с какой отвагой сам он сталкивался с вашими легионами. Говорил он мне и о том, как первые уроки, полученные им в детстве, внушили ему не питать ненависти к завоевателям, и о том, что первые слова, произнесенные им, были латинскими.
— Это странно! — заметил Лициний, погруженный в глубокую задумчивость, отвечая как бы на свои собственные мысли. — Странный урок получил этот ребенок. Странно также, что судьба постоянно заставляла его биться с завоевателями.
— Этот урок он получил от своей матери, — продолжал Калхас, — и он не забыл его еще и посейчас. Он любит говорить о ней, как будто она еще могла бы увидеть его. И кто знает, может быть, это и возможно. Он любит с восторгом говорить о ее величественном виде, нежном взгляде, кротком лице, на котором оставили свой след дума и забота. По его словам, в ее юности было какое-то великое горе, но он только подозревал его, так как никогда не говорил о нем с ней. Эта грусть сделала ее доброй и снисходительной ко всем и нимало не уменьшила ее любви к сыну. Ах, это одна и та же история у всех народов, под каким угодно небом! Еще не бывало такой ткани, в которую грех и несчастье не вплели бы своих нитей! У нее было свое житейское бремя, как оно есть и у Эски, и у тебя, великий римский вождь, один из завоевателей мира. Есть оно и у меня, но я знаю, где можно будет снять его и почить в мире.