Гладиаторы
Шрифт:
Тогда весь синедрион в один голос повторил:
— Мудрость без лицеприятия и правосудие без пощады!
Председатель сел снова и опять посмотрел на Финеаса, который первый обязан был дать свое мнение. Последний, в ответ на его взгляд, тотчас же поднялся и обратился к своим собратьям почтительным тоном, который казался бы почти неуместным в устах такого почтенного человека, если бы его не окружали еще более престарелые люди.
— Я только ученик, — сказал он, — сидящий у ног учителя, перед лицом Матиаса, сына Боеса, и моих достопочтенных собратий. Подчиняясь их опытности, я дерзаю сделать только один вопрос, не решаясь высказывать своего мнения о его важности. Синедрион вправе судить одного из своих членов, но законно ли этому последнему оставаться в ряду
Элеазар, присутствовавший в это время в зале и сидевший на своем месте в качестве члена верховного учреждения, почувствовал, что нападение направляется прямо против него. Он знал злокозненность оратора и его завистливую вражду к зилотам и понимал, какой опасностью грозило ему исключение из будущих совещаний. Он уже готов был подняться и с негодованием протестовать против такого заявления, но Матиас предупредил его, ответив недовольным, резким тоном Финеасу:
— В самом деле, только учеником, недостойным чести сделаться учителем синедриона, может быть тот, кто еще не знает, что на наши совещания не должно влиять ничто, слышанное или виденное нами вне этой залы, что в нашей священной обязанности мы должны признавать только изложенные здесь доводы. Финеас Бен-Эзра, трибунал собран. Введи обвинителя и обвиненных. Ужели тебе нужно напоминать, что мы еще не знаем, какое дело нам нужно обсуждать?
Решение нази, согласное с обычаями, дало Элеазару свободную минуту, и он уже начертал план действий. Но, хотя ум его был в сильном напряжении, он сидел безмятежно, и вся наружность его говорила о спокойствии и самоуверенности. Занавес снова раздвинулся, и шум шагов возвестил о приближении обвинителя и обвиняемых.
Теперь обвиняемых было двое, так как, по приказанию Иоанна, сильный конвой, отправленный в дом Элеазара, арестовал Эску. Убежденный в своей невиновности и во влиянии своего хозяина, бретонец шел за солдатами до самого собрания, не боясь опасности. Велико же было его изумление, когда оказалось, что его поставили лицом к лицу с Калхасом, об аресте которого, старательно скрытом Иоанном, ему было неизвестно точно так же, как и остальным осажденным. Двум узникам запрещено было входить в общение друг с другом, и только по предостерегающему взгляду, брошенному его злополучным товарищем, Эска догадался, что оба они находились в очень опасном положении.
Когда занавес был отдернут, Элеазар с сильным беспокойством заметил, что огромная масса вооруженных людей наполняла галерею, примыкавшую к храму. Как и караул, приставленный к узникам, эта толпа состояла из сторонников Иоанна, и члены синедриона так хорошо знали жестокий характер этого несговорчивого вождя, что даже они обменялись между собой беспокойными взглядами: у всех была одна неприятная мысль, что он ежеминутно способен решиться на умерщвление всего собрания, чтобы завладеть верховным управлением города.
Совещательное собрание не могло быть предметом страха для такого человека, как Иоанн Гишала. Крайне жестокий и отважный, он боялся только одного — жестокости, свойственной смелому и ни перед чем не останавливающемуся характеру, каким обладал он сам. Если бы только ему удалось низвести Элеазара с того пьедестала, на котором тот стоял до сих пор, у него не было бы внушающего страх соперника. Глава зилотов был единственным человеком, который мог бороться с ним хитростью и отвагой, мог так же искусно задумывать свои козни и так же смело наносить удары, как и он. Столь долго ожидаемый случай теперь, казалось ему, наконец пришел. В этой кругообразной зале, говорил себе Иоанн, перед этим советом суровых и беспощадных ораторов он должен был успешно сыграть свою последнюю партию. Необходимо было играть хитро и в то же время смело. Если бы ему выпало счастье привлечь на свою сторону большую часть синедриона, поражение соперника было бы обеспечено. А когда в его руки перешла бы верховная власть в Иерусалиме — и перешла бы, вероятно, немедленно, — у него нашлось бы время спросить себя, не пора ли подумать о своем спасении и вступить в сделку с Титом, выдав город врагу.
Стоя в отдалении от узников
— Я предоставляю синедриону, — сказал он, — решить, превысил ли я свои права и ложно ли обвинил человека в преступлении, которое не могу доказать. Я требую только снисхождения, какое можно оказать настоящему солдату, озабоченному защитой города и ревностно относящемуся ко всему, что грозит его спокойствию. От каждого присутствующего здесь члена, без всякого исключения, начиная от Матиаса, сына Боэса, до Финеаса Бен-Эзры из рода Неемии, я прошу только благосклонного внимания. Вот человек, которого я арестовал сегодня в полдень, когда он шел прямо из лагеря Тита. Он нес с собой пергамент, написанный на имя одного язычника, живущего в доме Элеазара, и посланный вождем язычников, начальствующим десятым легионом. В настоящую минуту этот язычник здесь. Не мой ли долг непосредственно передать подобное дело совету и не должен ли был совет передать его синедриону, так как вопрос слишком важен?
Матиас, нахмурив брови, взглянул на говорящего и сказал ему:
— Ты скрываешь свои мысли перед теми, у кого просишь благосклонности, Иоанн Гишала! Ты слишком опытный солдат, чтобы наобум пускать стрелу, не разузнавши, куда вонзится острие. Бросай свое обвинение честно, смело, не боясь никого, перед всем собранием или умолкни!
Тогда Иоанн Гишала бросил беспокойный взор на окружающие лица, смотревшие на него с различными выражениями — ожидания, гнева, одобрения и недоверия. Затем он смело уставился на председателя и произнес перед синедрионом обвинение, произнесенное уже перед советом:
— Обвиняю Элеазара Бен-Манагема в измене, а этих обоих людей обвиняю в том, что они были его орудиями. Пусть они оправдываются, если могут!
Глава IX
ИСПОВЕДНИКИ
Теперь все глаза обратились на Элеазара, неподвижно сидевшего на своем месте и старавшегося казаться спокойным, каким он далеко не был на деле. Под напором мыслей его ум находился в состоянии мучительного томления. Не подняться ли ему и не сказать ли смело, что он послал брата в римский лагерь с предложениями капитуляции? Он очень хорошо знал, что сделать подобное признание значило бы немедленно подставить свою шею под ногу Гишалы. У какого из его самых преданных сторонников хватило бы духу признаться, что он верил в его патриотические побуждения или удовлетворен объяснением такой измены? Осуждение синедриона было бы знаком его падения и смерти. А кто, по смерти его, останется спасать Иерусалим? Это соображение преследовало его сильнее всяких личных опасений беды и немилости.
С другой стороны, ужели он должен совершенно отвергнуть брата и отречься от полномочий, какие дал ему? Уже было сказано, что он любил Калхаса так, как только способен был любить живое существо. Быть может, если бы это был не брат, он не постыдился бы пренебречь тем, кто действовал по его прямым приказаниям и подвергся столь великой опасности, выполняя их. Но в глубине его пылающего сердца что-то говорило ему, что личное самоотречение неизбежно связано с долгом и что он должен принести своего брата в жертву, как человек приносит животное на алтарь, именно потому, что он любит его.
Тем не менее он быстро окинул взором лица семидесяти двух товарищей, сидевших вместе с ним, и тотчас же подсчитал в уме число друзей и врагов. Тех и других было почти поровну, но он знал, что добрая половина выскажется согласно с мнением нази, а от этого сурового старика можно было ждать только одной беспристрастной правды. Он не смел поднять глаз на Калхаса, не смел закрыть лица руками, чтобы минуту не видеть холодных и строгих взглядов брата. Это была мучительная минута, но он подумал, что ради Иерусалима можно вынести позор, страдание и несчастье, можно совершить даже преступление, и решил пожертвовать всем, даже собственной плотью и кровью, лишь бы сохранить влияние в городе.