Гладиаторы
Шрифт:
Тем не менее, девушка несколько обеспокоилась, увидев, что римский часовой находится в двадцати шагах от нее. Она могла слышать звук его лат всякий раз, как он двигался, и различать даже белые перья орла над гребнем его каски.
Невозможно было выйти из прохода, не пройдя подле часового, и как ни незначителен был отведенный ему для караула участок, он, казалось, хотел насколько возможно воспользоваться им, прогуливаясь с одного края его до другого. При ярком свете луны не было никакой надежды проскользнуть незамеченной, и Мариамна напрасно искала какое-либо облачко на усеянном звездами небе. Часовой, по-видимому, не хотел даже отвернуть головы от города, куда был
Но даже в минуты такого замешательства она не могла не заметить грациозного телосложения и изящных очертаний воина, когда он, утомленный, оперся на копье. В его оружии и одежде можно было заметить больше пышности, чем допускало обычное вооружение простого солдата, и его плащ из дорогой ярко-красной материи был украшен каймой и прикреплен на плечи золотой застежкой. Машинально, сама того не желая, Мариамна не упустила из внимания и того, что время от времени он подносил руку к глазам, как бы утирая невольные слезы. Скоро, призвав к себе все присутствие духа, она стала внимательно присматриваться. Ей показалось, что часовой с какой-то достойной сострадания страстностью протянул руку к Иерусалиму, потом печально склонил свою покрытую каской голову на обе руки и оперся на копье.
Теперь впервые ей представился удобный случай, и она воспользовалась им. Но первое же ее движение привлекло внимание часового, и она поняла, что тот увидел ее, так как тотчас же раздался его окрик «Кто здесь?» Даже теперь Мариамна не могла не заметить, что голос его не был груб и поднятое копье в его руке дрожало, как тростинка.
Она решила, что всего благоразумнее для нее избегать обмана. И, подойдя прямо к часовому, она попросила у него пропуска и умоляла тотчас же провести ее через лагерь к палатке главнокомандующего. По-видимому, часовой не знал, что делать, и вовсе не обнаруживал той быстрой военной решимости, которой так славилась римская армия.
Помолчав, он дал ответ, и его мягкий и мелодичный, даже в этот момент смущения, голос, раздавшийся в ушах Мариамны, без всякого сомнения, принадлежал женщине — женщине, которая по какому-то ревнивому инстинкту признала ее, прежде чем она начала говорить.
— Ты та девушка, которую я видела в амфитеатре, — сказала она, положив свою белую, сильно дрожавшую руку на руку еврейки. — Ты смотрела на него в тот день, когда он лежал распростертым на песке, под сетью. Да, я тебя узнала. Я видела, как ты побледнела, когда рука трибуна поднялась для удара. Ты его тогда любила. Ты его любишь и теперь. Не отказывайся из боязни, как бы я не пронзила тебя этим копьем или не привела тебя к посту, выдав за шпиона, захваченного на месте преступления. Ты тоже бледна и несчастна, — прибавила она, вдруг меняя тон. — Зачем ты здесь? Зачем ты оставила его одного за стенами? О, я не покинула бы тебя в опасности, Эска… потерянный мой Эска!
Мариамна задрожала, услышав имя своего возлюбленного, произносимое так страстно устами другой. Как настоящая женщина, она с самого начала подозревала, что любимый ею человек завоевал любовь какой-то знатной римлянки. Ее подозрения подтвердились признаниями самого Эски, которые он сопровождал ненужными заверениями в своей верности и преданности. Но, однако, даже теперь, в минуту величайшей опасности, ее огорчило то, что старая рана снова открылась от той руки, которая и нанесла ее, и в своем беспокойстве и изумлении она сохранила горькое, тяжелое сознание необычайной красоты этой бесстыдной женщины, неизвестно для чего одевшейся в одежду римского воина.
Но юная еврейка была крепка, как сталь. Подобно той матери из ее народа, которая добровольно отказалась от всяких прав на свою плоть и кровь, лишь бы не дать разрубить сына надвое, по повелению мудрейшего из царей, и она спасла бы своего возлюбленного бретонца ценой какой бы то ни было жертвы, даже ценой своей постоянной и беспредельной любви. Она бросилась на колени перед часовым и обеими руками схватилась за его ярко-красный плащ.
— Я не буду спрашивать тебя, кто или что ты такое, — сказала она. — Я в твоих руках и в твоей власти и счастлива, что это так. Но ведь ты мне поможешь, не правда ли? Ты употребишь всю свою красоту и все влияние, чтобы спасти того, кого… кого мы обе любим?
С каким-то колебанием произнесла она последнюю фразу. Теперь она как будто добровольно отрекалась от него и признавала, что делится им с другой. Но речь шла о жизни Эски, и разве можно было думать в эти минуты о том, что ее сердце обливалось кровью и в душе клокотала недобрая ревность.
Собеседница пренебрежительно посмотрела на коленопреклоненную девушку.
— Ты, кажется, также много выстрадала? — сказала она. — Значит, правда все то, что я слышала о разорении и бедствиях, царящих в городе? Но не хвастайся своими скорбями: не думай, что ты одна заслуживаешь жалости. Есть измученные умы и истомленные сердца и среди осаждающих, как и среди осажденных. Скажи мне правду: что сталось с Эской? Ты его знаешь? Ведь и теперь ты идешь от него? Где он? Здоров ли?
— Он связан во внешнем дворе храма, — воскликнула Мариамна, — и осужден на смерть завтра с восходом солнца!
Теперь его участь казалось ей еще более ужасной и неизбежной, когда она вынуждена была выразить это словами.
Стоявшая на карауле римлянка сделалась смертельно бледной. Она сняла каску с золоченым нашлемником, чтобы освежить голову, и ее прекрасные темные кудри рассыпались по белой, как слоновая кость, шее, нежным плечам и белой груди, трепетно вздымавшейся под броней. Мариамна должна была признать, что эта женщина, которой она так боялась и к которой, однако, чувствовала полнейшее доверие, была столько же прекрасна даже в этой мужской одежде, сколько, по-видимому, была дерзка и развращенна.
Необузданна и отчаянна была шайка гладиаторов, приведенных Гиппием для осады Иерусалима. Не нашлось бы среди них ни одного не запятнанного кровью. На большинстве тяготело какое-нибудь преступление, и все вообще они были людьми, закореневшими в зле и делавшими его с тщеславием и без страха. Многими отважными приступами и стычками лицом к лицу с неприятелем, столь же страшным и почти столь же искусным, они завоевали свое зловещее наименование. Сами воины легиона, хотя и относились с напускным презрением к дисциплине гладиаторов и подвергали сомнению их стойкость во время продолжительной войны, должны были признать, что в войске не найти солдат, которые могли бы вести колонну в атаку, направлять стенобитные орудия под оплоты крепости, бросаться с диким криком на загроможденные развалины пролома или исполнять какую-либо опасную и отчаянную службу подобно воинам «распущенного легиона».
Железо и болезни, правда, беспощадно сократили их ряды, но все же их оставалось еще пять или шесть сотен, и это был лучший и сильнейший элемент шайки. Они все еще составляли отдельный легион, так как неблагоразумно было включать их в какой-либо другой, где солдаты не весьма охотно приняли бы их и куда сами гладиаторы вступили бы без большого желания. Они выполняли прежние обязанности и гордились тем, что и теперь еще охраняли те же самые посты, какие занимали ранее, будучи втрое многочисленнее.