Гладиаторы
Шрифт:
Бретонец с изумлением взглянул на товарища, почти завидуя его искренней радости и довольству, проглядывавшим в тоне его голоса, так как он сам не достиг еще вершины того здания веры, куда с такой уверенностью возносился его друг.
— Через час наступит день, — сказал Эска далеко не таким радостным тоном, — и эти трусы повергнут нас мертвыми на мостовую своими беспощадными каменьями. Хотел бы я освободиться от своих уз и в последнюю минуту иметь под рукой оружие, чтобы умереть, защищая себя с саблей в руке!
— Будь благодарен за то, что от человека не зависит выбор смерти, — кротко отвечал Калхас. — В какое бы смущение приведена была бедная человеческая природа, отыскивая лучший способ и подходящий момент! Особенно же будь благодарен за благо самой смерти. Только бесконечная благость заставила смерть, эту неизбежную освободительницу, подчиниться греху. Какое проклятие могло бы сравниться с бессмертием зла? Неужели ты захотел бы вечно жить в подобном нашем мире,
— Но это была бы зато смерть солдата, — ответил Эска, для отважной натуры которого казалось столь тяжелым потерять жизнь без боя. — Я мог бы умереть от удара меча или копья и пасть под стенами, как прилично человеку. Но быть побитым насмерть каменьями, как пастухи побивают шакала в его норе, эта участь ужасна и позорна!
— Неужели же ты хотел бы отказаться от предназначенной тебе великой славы? — торжественно спросил Калхас. — Ужели ты предпочел бы умереть как язычник или один из наших жалких грабителей и зилотов, которые все, до самого худшего, не колеблясь, проливают кровь за Иерусалим? Не лучше ли, не отважнее, не благороднее ли ты их всех? Слушай, юноша, слова христианина, который даст отчет за все сказанное перед великим судилищем ранее, чем пройдет час. Ты должен гордиться тем благоволением, какое оказывает тебе Тот, Кого тебе дано будет сегодня узреть и прославить. Ты должен поистине радоваться, что тебе, юному и неопытному ученику, удалось встать в ряды начальников и героев истинной веры. Взгляни на меня, Эска! Ты видишь меня здесь связанным и подобно тебе ожидающим смерти. Сорок лет старался я следовать моему Господу; правда, я шел медленно, очень часто заблуждался, часто низко падал. Сорок лет я молился вечером и утром, прося прежде всего силы устоять на начертанном мне пути, чтобы всегда считаться среди Его служителей, хотя бы последним и самым низким, и чтобы затем, если наступит минута, когда я буду удостоен пострадать во имя Его, мне не возгордиться этой славой, которую я всегда так горячо желал заслужить. Я говорю тебе, дитя мое, что через час тебя и меня встретят те святые и великие люди, о которых я тебе так часто говорил. Они выйдут к нам богато одетые, примут нас в открытые объятия и поведут к вечному свету, о котором я не решаюсь говорить тебе даже теперь, поведут в жилище, которого никакое око не видело и ухо не слышало, которое не представлял ум человека. О, Эска! Я любил тебя, как сына и, однако, от души не могу пожелать тебе другой участи, как видеть тебя связанным рядом со мной в эту черную ночь.
Энтузиазм старика не мог не сообщиться его товарищу.
— О, — сказал он, — когда они придут, они найдут меня готовым. Верь мне, Калхас, теперь и я не хотел бы удалиться от тебя, если бы и мог. Да! Если такова воля нашего Господа, пусть я буду побит камнями во внешнем дворе храма. Ты научил меня, старый друг, принять мой жребий с благодарностью и смирением. Однако я человек, Калхас. Ты сказал правду, мне недостает долгого и святого воспитания твоих сорока лет. Есть узы, привязывающие меня к земле. Но ведь не грех любить Мариамну, и я горячо хотел бы снова увидеть ее.
Слеза смочила ресницы старика. Как ни чиста и ни целомудренна была его душа, готовая отлететь в свое жилище, однако, он сохранял сочувствие к человеческой любви. Даже узы родства были еще так же сильны в нем, когда он страдал здесь, как и тогда, когда они оба были у очага брата.
Он радовался тому, что исповедание им веры перед синедрионом, послужившее к прославлению его Учителя, не погубило в то же время репутации Элеазара в глазах народа. Но радость, вызванная в нем ожиданием принять вместе со своим учеником славу мученика, омрачена была мыслью, что Мариамна будет страдать ужасно, прежде чем ее благородная и святая душа примирится с потерей. Минуту он хранил молчание, хотя его губы шевелились в молитве за двух любящих, а Эска обратился к прежнему предмету.
— Сильно хотелось бы мне увидеть ее, — повторил он мечтательно, — я так люблю ее, мою прекрасную Мариамну! И, однако, мое желание эгоистично и недостойно. Она слишком много страдала бы, увидя меня связанным и беззащитным. Когда все будет кончено, она узнает, что моя последняя мысль была о ней, и, быть может, заплачет о том, что ей не пришлось принять мой прощальный взгляд. Скажи мне, Калхас, я, конечно, найду ее в том ином мире? Ведь не грех любить так, как я любил ее!
— Нет, это не грех, — важно повторил Калхас. — Сколько мужчин вышло на путь, ведущий к небу, только после того,
Говоря это, старик указал на восток, где первые лучи зари слабо показывались на небе. Взглянув на лицо своего товарища, видимое теперь в предрассветной полутьме, он был поражен переменой, какую несколько часов страданий и лишений произвели в этих юных и прекрасных чертах. Казалось, Эска постарел на десять лет в одни сутки, и Калхас не мог сдержать порыва воодушевления, подумал о том, как сильно внутреннее убеждение поддерживало его собственное истощенное тело и слабую комплекцию. Впрочем, это чувство было только минутным, так как христианин тотчас же отождествился со страдающим и несчастным. Исполненный искреннего самоотречения, какому его научила его вера, он, не колеблясь, взял бы на свои плечи бремя, казавшееся столь тяжелым для его менее утвердившегося брата. Не уверенность в себе давала добровольному мученику столь несокрушимое мужество, но полное отречение от себя, всецелое доверие к Богу, Который один только не изменяет в час нужды. Это была пламенная вера, столь ясно видевшая сквозь туман времени и человеческих слабостей, что она могла принимать вечное и бесконечное как видимое, осязаемое и реальное.
Казалось, теперь они поменялись ролями, эти два осужденных человека, ожидавшие смерти в узах. По-видимому, приближение дня пробудило в старике воинский пыл и дало юноше покорность святого.
— Молись за меня, чтобы я сочтен был достойным, — прошептал последний, показывая на мутный свет, все более и более охватывавший небо над их головой.
— Мужайся! — отвечал другой, и лицо его озарилось улыбкой триумфа. — Вот день наступил, и мы оба навсегда покончили с ночью!
Глава XIII
ФАНАТИЗМ
Если вера имеет своих мучеников, то и фанатизм имеет своих воинов и героев. Калхас в своих узах был не более убежденным человеком, чем Элеазар в своих доспехах. Но ревность, доставлявшая мир одному, внушала другому беспокойную, полную вызова энергию, равносильную пытке.
Вождь зилотов готовился к великой битве, несомненно предстоящей на рассвете, как подсказывала ему его военная опытность и слова его брата, сказанные перед синедрионом и еще теперь с надоедливой монотонностью раздававшиеся в его ушах. Немного спустя после полуночи он очнулся от того забытья, в каком его оставила Мариамна, и, не осведомляясь о дочери и даже не подумав о ней, он тотчас же вооружился и приготовился при первом рассвете зари обойти восстановленные укрепления. Для этого ему нужно было пройти через двор язычников, где лежали связанные его брат и друг, так как осажденные возлагали последние надежды на силу храма, а его безопасность была теперь тем более важна, что нижний город был весь во власти врага. Элеазар решил, что в случае необходимости он оставит остальной город римлянам, сам же с отборным отрядом бросится в крепость и твердыню веры, будет сопротивляться там до конца и скорее обагрит священную ограду своей кровью, чем выдаст ее язычникам. Иногда, в минуты величайшего воодушевления, он убеждал себя, что если даже они будут доведены до последней крайности, то небо вмешается и спасет избранный народ. Как член синедриона и один из высшей национальной знати, он не мог не знать основных положений той магической науки, которая называлась наукой волшебства. Прежде, когда, уступая обычаю, он знал ее основы, его сильный ум с пренебрежением смотрел на власть, будто бы предлагаемую этим искусством, и на те тайны, какие оно претендовало открывать. Но в этот день, измученный постоянным беспокойством, сломленный несчастием и лишениями, расстроенный неотвязной мыслью об одном и том же, этот здравый ум искал в неосязаемой области сверхъестественного убежища от нужд и ужасов окружающей действительности.
Он вспомнил о чудесах, которые, хотя и не совершались перед его собственными очами, однако же дошли до него через свидетельства людей, достойных доверия и внимания. Эти чудеса, говорил он себе, были совершены не только для того, чтобы поразить и изумить невежественную массу. Знамения и чудеса должны были совершиться перед ним и ему подобными, перед вождями и властителями народа. Он не сомневался теперь в том, что огненный меч был виден на небе над городом ночью; что телка, приведенная в храм для жертвоприношения, родила агнца посреди священного здания; что великие медные врата того же здания в полночь открылись сами. Он верил, что огненные колесницы и всадники видны были разъезжающими по небу и от горизонта до зенита происходили ужасные сражения, подобные происходящим на земле, с кровопролитиями, победой и поражением, какие ведет за собой смертный бой.