Гладиаторы
Шрифт:
Все это печальное утро субботы зилот сидел в своем осиротевшем доме. Этот человек, по-видимому, ничего не боявшийся, для которого боевые крики, вырывающиеся из уст тысяч людей на укреплениях, казались захватывающей и веселой музыкой, боялся взора черных глаз девушки, боялся звука ее нежного голоса, и эта девушка была его дочь. Теперь уже не совершались ежедневные жертвоприношения в храме — и эта последняя, столь дорогая прерогатива иудейской религии была отнята. Его вера не позволяла ему заняться новыми средствами обороны, так как это заставило бы его работать в священный день. Он не мог применить лома и рычага для закрытия бреши. Все, что можно было сделать в столь краткий промежуток времени, сделано было накануне по его распоряжениям. Теперь он должен был праздно сидеть в своем большом доме, печально
Только одно воспоминание не мог отогнать он, воспоминание неопределенное и печальное, которое порой как бы успокаивало его, порой доводило до безумия. Образ Мариамны вставал перед ним; он видел ее не такой, какой она была теперь — красивой, созревшей женщиной, но маленькой, любящей девочкой. С протянутыми ручонками, с покрытыми слезами щеками, она бежала к нему, умоляя его пощадить любимое животное, которое он вместе с остальным стадом вел для одного великого жертвоприношения, совершавшегося у евреев во время их священных праздников. Это был ягненок, товарищ ее игр, которого он, отец, выкупил бы, если бы было возможно, ценой целой гекатомбы баранов и быков, лишь бы он не пал под жреческим ножом. У ребенка в ту пору уже не было матери, и со странной ясностью мыслей старик вспоминал, как взял свою малютку на колени и успокаивал ее с непривычной нежностью. А она водила своей ручонкой по его шее и прижимала крошечную щечку к его щеке, поддаваясь его утешениям и засыпая на его руках от всхлипываний.
После этого случая между отцом и дочерью родилось молчаливое доверие, страстная, хотя и не выражаемая словами любовь. Они обменивались на дню только немногими словами, а иногда даже только взглядами. Невозможно было найти двух людей, менее похожих и имеющих менее общего. Между ними была только эта слабая связь, и, однако, как сильна была она!
Через несколько времени он почувствовал раздражение, видя, что это воспоминание, неотразимо действуя на него против его воли, расслабляло его. Он решил тотчас же увидеть Мариамну и прямо идти на грозу.
Она знала, что отец избегал ее, но уважение, испытываемое ее к нему, было слишком велико, чтобы она могла решиться оскорбить его надоедливостью. Хотя ей неизвестен был арест Эски, однако инстинктивный страх, являющийся в женщине по поводу любимого человека, заставлял ее смутно подозревать опасность, какой он подвергся во время ее долгого отсутствия. Поэтому она искала случая повидать отца и, если возможно, узнать новости о дяде и бретонце.
Время шло, и палящее в полдень сирийское солнце уже бросало свои лучи на белые притворы и улицы святого города. Безмолвие субботы царило всюду. Но оно скорее походило на ту зловещую и необычайную тишь, какая предшествует землетрясению или буре, чем на спокойствие, отличающее день, посвященный мирным радостям и покою.
В этот час дня ее отец обыкновенно выпивал кубок вина, и Мариамна принесла ему его, дрожа от страха, как бы ее опасения не оказались правдой. Неверным шагом она вошла в комнату, где сидел он, и поставила перед ним кубок с той грациозной робостью, которая, казалось, парализовала его досаду. Казнь Элеазара уже наступила. Его дочь стояла перед ним, бледная, но прекрасная в своем беспокойстве, напоминая ему свою мать.
— Отец, — кротко спросила она, когда он взял кубок из ее рук и молча поставил его около себя, не поднеся к губам, — где наш родственник Калхас… и… бретонец Эска? Отец, скажи мне все. Как ни печальна будет весть, я, твоя дочь, сумею ее перенести.
В ее ожиданиях, если бы она могла ясно осознать свои смутные опасения, печальная весть касалась не старика, но юноши. Ей казалось, что он был тяжело, даже опасно ранен, но не убит, о, конечно не убит!
Он остановил на ней свой суровый и даже гневный взгляд, но у него не хватило силы признаться ей во всем, прежде чем он взял кубок и осушил его до дна. Теперь губы его перестали дрожать и лицо сделалось еще более жестоким, еще более мрачным, чем прежде, когда он заговорил:
— Дочь Бен-Манагема! Отныне
От горя она стиснула руки, и даже губы ее побледнели, но она сказала правду: она была его дочерью и не пошатнулась, не упала в обморок. Ровным тоном она повторила свои первые слова:
— Скажи мне все, отец, я сумею вынести.
Теперь, когда он начал, дело казалось ему уже более легким, и он пришел в настоящий гнев, рассказывая события предыдущего дня, обвинения, брошенные ему Иоанном Гишалой, суд перед синедрионом, опасность, какой он избежал, и сознание двух виновных, признавшихся в гнусном преступлении и даже хвалившихся им. Он сам отдавался иллюзиям с софизмами энтузиаста и фанатика. Обманывая себя, он силился поверить, что отступничество осужденных действительно оскорбило и унизило его. Зилот выказал все красноречие, Которое могло бы оправдать его перед Матиасом и его собратьями, даже если бы обвинение Иоанна было основано на доказательствах. Девушка как бы окаменела, до такой степени она была поражена напором речей. Наконец, он обвинял и ее самое в том, что она с готовностью выслушивала кроткое учение брата своего отца, жила дружественно с чужеземцем, которого он сам первый привлек к себе и устроил под своей кровлей. Только раз она попыталась сказать слово в защиту Эски, но он заставил ее молчать, прежде чем она кончила просьбу.
— Отец, — сказала она, — хотя он язычник, но он согласовался с обычаями нашего народа, и, несмотря на его чужеземное имя, я слышала, как ты сам объявлял, что в наших рядах не было воина, который сражался бы отважнее за свой город, чем твой гость, храбрый и честный Эска.
Он прервал ее проклятием:
— Дочь Бен-Манагема! Пусть в тот день, когда ты дерзнешь снова произнести это запрещенное имя, твои глаза помутнеют, члены расслабнут, сердце оледенеет в груди, пусть ты будешь наказана в ту же минуту, как согрешишь, отвалишься, как сгнившая ветвь, от породившего тебя ствола, падешь в прах и исчезнешь, как вылитая на песок вода, пусть твое имя никогда не будет начертано в списке дев Иудиных и дочерей дома отца твоего!
Ярость отца привела ее в ужас, но она не сдержала себя. Другие женщины в ужасе убежали бы от него или бросились на колени, стараясь смягчить его мольбами и слезами. Но Мариамна пристально посмотрела на него в немой муке, которая задела его за живое и удвоила гнев.
— Отец, — кротко сказала она, — мне больше не остается ничего в этом мире. Убей меня, но не проклинай!
Образ из ее детства, воспоминание о ее матери, печаль, написанная на ее лице, наконец, убеждение в собственной несправедливости — все это только усиливало ярость Элеазара.
— Убить тебя! — повторил он, сжав зубы. — Клянусь костями Манагемов, головой великого священника и завесою самого храма, что, если я еще услышу из твоих уст это проклятое имя, я убью тебя своей рукой!
Это была не пустая угроза для дочери ее народа. [42]
Она смотрела на него скорее с изумлением, чем с ужасом, и этот полный упрека взгляд, выдававший ее глубокую рану, поражал его в самое сердце.
— Отец! — воскликнула она. — Ты не можешь сделать этого! Возьми назад свои жестокие слова. Разве я не дочь тебе?.. Отец!.. Отец!.. Ты любил меня некогда, когда я была маленькой!..
42
«Сказав это, он взглянул на свою семью, окружавшую его, глазами, полными сострадания и ярости, — семья же состояла из его жены, детей и старых родителей, — затем схватил сначала своего отца за его седины и поразил его мечом. Затем той же участи подверг он свою мать, добровольно воспринявшую казнь, и с тем же неистовством умертвил жену и детей, которые почти бросались на его меч, как бы желая избежать вражеских ударов. Покончив со всей семьей, он возвысился на груде трупов, так что стал виден всем, и, протянув кверху правую руку, чтобы все видели, вонзил меч в свою утробу» (Иуд. война, И. Флавия, кн. II, гл. 18.).