Глаголют стяги (др. изд.)
Шрифт:
— Вот она…
Впереди, на золотисто-зелёной полоске зари, на шеломени, чернело большое и грубое подобие человека. Всадники подъехали ближе, спешились, стреножили коней, а сами, с удовольствием разминаясь, пошли к каменному истукану. Обходя огромный курган вокруг, они наткнулись в высокой траве на совершенно истлевшее оружие, которое при первом же прикосновении рассыпалось пылью: после того как царь был зарыт, скифы удушали пятьдесят из его лучших воинов и на лучших конях, тоже мёртвых, расставляли их, крепя кольями, вокруг могилы… И, постояв в раздумье над сгоревшими доспехами воинов, от которых самих не оставалось и праха, они направились к жутко молчаливому кургану. В свете разгоравшегося дня истукан стоял весь уже розовый. Вышиной он был почти в два человека. На нём было мужское полукафтанье, а на голове шапочка-мисюрка с галуном, который был по темени пущен крест-накрест. Руки великана были сложены на животе, и в них была чаша… На левом бедре висел на
— Откуда это? — тихо спросил Варяжко.
— Наши бабы, когда мы тут неподалёку кочуем, носят к нему больных детей… — сказал тоже точно присмиревший Урень. — А это их бабья благодарность.
— А разве помогает? — тоже тихо спросил Даньслав.
— Говорят, помогает…
Помолчали, подумали неведомо о чём и, спустившись тихонько к пяти кургана, вдруг обнаружили в траве неглубокую, совсем заросшую яму: очевидно, кто-то пытался уже проникнуть в курган и бросил. И от этого стало почему-то ещё более жутко. Даньслав встряхнулся первым.
— Ну, что же стоять-то?.. — сказал он и выпрямился. — Приехали за делом, так дело и делать надо… Берында, собери-ка нам закусить, а там и за работу. Один пускай на шеломени стоит сторожит, а трое рыть будут…
Берында, довольный, что он хоть на время останется в стороне от всего этого, стал собирать присохший бурьян, дикую вишню, старый катун для огня, а потом взялся и за стряпню, а остальные принесли короткие, ржавые лопаты. Лопата легко брала мягкую землю…
— Ничего… — сказал он. — Не торопясь, справимся. Ну пойдём, подкрепимся да и за дело…
Покрепившись, поставили Берынду на шеломени. «Ты у меня не спи смотри, старый колдун!» — прикрикнул на него по привычке Даньслав — а трое взялись за работу. Она пошла споро, и через какой-нибудь час они наткнулись на деревянный, истлевший, но, по-видимому, крепкий ещё свод: в чёрное, пахнущее прелью подземелье шёл узкий проход. Обрадованные и испуганные одновременно, они быстро очистили устье хода, и восходящее солнце сразу залило золотом угрюмое подземелье. Предусмотрительный Урень захватил с собой со становища смолья, и в красном, дымном свете его они нетерпеливо устремились в глубь кургана.
И вот перед ними чёрный, душный покой, а посередине его, на земле, белый скелет усопшего царя. И весь скелет, и земля вокруг были обильно усыпаны теми золотыми бляшками, которыми богатые и знатные скифы обшивали свой наряд сверху донизу… Тут были и сфинксы, и пегасы, и медузы, и грифоны, и головки Паллады, и крылатые кабаны, и змеи, и зайцы, и птицы… Рядом со скелетом лежало оружие с драгоценными украшениями: меч, нож, копьё, дротики, лук и стрелы… Наконечники стрел до сих пор хранили ещё зелёно-медный отблеск того яда, которым они были отравлены. Несколько кубков из черепов в золотой оправе лежали рядом. Вокруг стояли греческие гибрии и кратеры. На одном из красивых сосудов этих неутерпевший от жадности Берында прочёл греческую надпись: «Ксебантурула сделал».
В стороне стояла большая и очень красивая ваза из литого серебра. Она вся была изукрашена сценами из скифской жизни: один скиф стреножил коня, другой пробовал лук, третий седлал коня… А с другой стороны от скелета, в головах же, стояла меньшая размером, но ещё более прекрасная золотая ваза, тоже вся заплетённая резьбой драгоценной… С горящими глазами все четверо обошли чёрный покой и открыли другой, боковой, в котором лежала, по-видимому, царица, ибо земля вокруг скелета её была усеяна золотыми запястьями, ожерельями, перстнями драгоценной эллинской работы с каменьями самоцветными, бляшками, шейными кольцами, зеркалами из полированной бронзы с золотыми ручками. Вокруг неё тоже стояли сосуды золотые и серебряные. С другой стороны от царя был ещё покой, но вход в него завалился, и нужны были лопаты… Но кладоискатели больше не могли: волнение мешало, дым перехватывал дыхание, глаза слезились. Надо было освежиться, отдохнуть…
— Надышимся потом… — нетерпеливо бросил Даньслав. — Тут столько богатства, что все Поморье подымем. Пойдёмте за лопатами скорее…
Берында уже сторожил снова на шеломени. Варяжко с Уренем осторожно полезли наружу. За ними пополз и Даньслав, которому точно жаль было покидать могилу. Варяжко, встав, с наслаждением, всей грудью вдохнул душистый ветер степи. И вдруг сзади него могильник точно вздохнул тяжело — и послышался испуганный крик Уреня. Варяжко в страхе быстро обернулся. Курган осел одной стороной, и весь проход внутрь него был наглухо завален землёй. Обвалом прихватило и печенега почти по грудь, и он с ужасом на лице из всех сил вырывался из тисков земли. Варяжко с усилием вытащил его, и оба, белые, сумасшедшими глазами смотрели один на другого: а Даньслав?!
— Я… я говорил, что мёртвых… трогать нельзя… — едва выговорил синими губами Урень, забыв, что он говорил совсем другое. — Он, —
Испуганный Берында скатился с кургана и, поняв, в чём дело, с сумасшедшим криком бросился в степь. Но сейчас же спохватился и бросился к лошадям. Варяжко одним взглядом убедился, что о спасении Даньслава и думать было нечего. Вид бестолково суетившегося вкруг лошадей — они тоже забеспокоились — Берынды захватил обоих таким леденящим ужасом, что, побросав все, они бросились к коням и через минуту уже летели росистой солнечной степью во весь мах прочь от страшного кургана и его каменного стража… А в могильнике в ужасе неимоверном, задыхаясь, из последних сил метался Даньслав, и тихо гасла в нём последняя думка о красавице Рогнеди…
XXI. ОТ ПОБЕДЫ К ПОБЕДЕ
Боян же, братие, не десять соколов на стадо лебедей пущаше, не своя вещие персты на живыя струны вскладаще, они же сами князю славу рокотаху…
Таким образом Володимир, простоватый и безграмотный парень, волею судьбы стал один на челе молодой Русской земли, земли с очень туманными рубежами, земли без всяких законов, кроме стародавнего обычая, крика бестолкового веча да усмотрения князей и их тиунов, земли с надтреснутой душой, в которой глухо боролась вера старая, дедовская, с напиравшей из-за моря верой новой. На стол великокняжеский провела Володимира Русь старая, языческая, и, чтобы оправдать её доверие, молодой князь прежде всего «постави кумиры на холму вне двора теремного: Перуна древяна, а главу его сребрену, ус злат, и Хорса-Дажбога, и Стрибога, и Симарьгла, и Мокошь, и хряху им, наричуще я боги, и привожаху сыны своя и дщери и жряху бесом и оскверняху землю требами своими — и осквернися кровьми земля Руска и холмот…» [6] Христиане киевские старались теперь не показываться и не дышать. И Федорок-Ядрей, двоевер, только теперь окончательно понял, как ехидны эти проклятые эллины, заманившие его в свои сети, и когда по весне появился снова в Киеве Ляпа, Ядрей хмуро избегал его: ему больше всего тяжело было то, что тот оказался прав. А ребятишки с Подола, дразня, кричали ему вслед: «Федорок… Федорок…» — и он, осерчав, грозил им издали лозой. Черномазый отец Митрей уже не раз и не два получил от них комком грязи в спину, и, вращая своими чёрными бешеными глазами, он клял эту нечисть и так и эдак… Добрыня уже вернулся в Новгород наместником князя и поставил кумир над Волховом и «хряху ему людье ноугородьстии аки Богу…».
6
Это одно из измышлений смиренного летописца.
Русь росла, крепла, выходила на большую дорогу. И хотя благочестивый летописец и уверяет, что «и бе Володимир, думая о строе земленем и о уставе земленем», делалось всё же это совсем не Володимиром. Хотя потихоньку, с годами он и умнел, но был он всё же слишком уж простоват. И больше всего привержен был он совсем не «строю земляному», а женщинам и вину. У него было уже несколько жён и бесчисленное количество наложниц — и в Вышгороде, и в Родне, и в Берестовом, и в Белгороде, и везде, — и при них были уже десятки «детинных кормилиц»: он старательно «распложал свою землю». И охотниц войти в ложницу русского князя было хоть отбавляй: литовская княжна Апракса три года молилась, чтобы попасть туда. «Там, в Киеве, стоят палаты грановитые, — говорила она, — там стоят луга красовитые, а у мово у сударя-батюшки, у мово короля любимова, палатишки стоят все пустешеньки, лужишки помяты да низешеньки…» И не совет длинноусых и чубатых дружинников, шумевший в гриднице княжой за чашей, делал это дело, и не веча, шумевшие и дравшиеся по площадям убогих городков, а делалось это дело теми таинственными и безымянными силами, которые движут жизнь миров и историю человеческую. Володимир, его дружинники и веча потому не могли делать того, что они делали, что для этого им нужно было бы понимание смысла истории, а смысл этот раскрывается обыкновенно только долгое время спустя после совершившихся событий, да и то далеко не всем. О ту пору разбросанные в бесконечности лесов и степей славянские племена бессознательно искали объединения — хотя сами часто и кроваво против этого единения восставали, как радимичи, как вятичи… — и Володимир, собирая землю, творил тёмную волю их, волю истории без всякого даже смутного понимания её. И если Святослав пардусом ходил по восточной украине земли Русской и мечом своим зарубал русское знамение по нижней Волге, по нижнему Дону, у зелёных предгорий Кавказа, то Володимир, творя эту волю, выступил против ляхов и отобрал у них старые русские города: Червень и Перемышль, Русь Червонную. И в тот же год он должен был идти ратью на всегда беспокойных вятичей и наложить на них дань отцовскую, по шлягу от рала. Подобно древлянам, они упрямо отстаивали свою независимость от Киева, и потому и на другое лето Володимир должен был идти на них и снова приводить их к повиновению той исторической силе, которая вела его.