Гламур
Шрифт:
До определенного времени скандальная слава не считалась непременным условием гениальности. Чтобы быть гением, не нужно было страдать от сифилиса, мании игрока и склонности к публичным истерикам. В аннотации к фильму «Страдивари» с великим Энтони Куинном сказано: наш фильм — о тех временах, когда быть гением не обязательно означало быть парией. Звучит почти как извинение: простите, Страдивари был осколком эпохи, когда творец имел право не быть скандалистом. Теперь, чтобы слыть незаурядным, художнику-перформансисту следует рубить иконы топором, писателю-интеллектуалу надо иметь легкие садистские извращения, а рок-музыканту рекомендуются напудренные кокаином ноздри.
Быть скандальным еще сто лет назад значило быть смелым, отчаянным, гордым. Быть скандальным значило открывать публике ее собственное мещанское убожество. Вот вы, обыватели, боитесь правды жизни — а она страшна и ужасна; мир расколот, и трещина проходит по нашему поэтическому сердцу. Видите, какие чудища полезли из трещин? Вам, гагарам, недоступны эти видения. Поэтому постарайтесь хотя бы посочувствовать новым Гамлетам, вокруг которых рушится мир.
Публике понравилось участвовать в мазохистских опытах. Ей понравилось, что ее пугают желтыми кофтами, издыхающими лошадями и умирающими детками. Всеобщая любовь к скандалу утвердилась не сразу, но постепенно прочно вошла
***
Мир, а с ним и современное искусство, переживает кризис пожилой кокетки: неожиданно расползлись все швы, уродливая старая физиономия явилась публике. Скандальная, самонадеянная, пожилая особа — она ведь так старалась выглядеть интересной, драматической личностью. Неужели она не заслужила права тихо стареть с внуками? Светскому искусству нужен оптимизм, а следовательно — нужна молодость: бурлящие страсти, эпатаж, жадность до жизни — как быть, если подтяжки на дряблой коже больше не держатся? Как быть, если внуки боятся страшной бабушки?
Пикассо, ответивший на этот вопрос в ХХ веке, дожил до глубокой старости — и при этом благополучно не пережил свою славу. Его последние слова достойны того, чтобы их часто цитировали сегодня. Умирающему что-то сказали о его холстах, он не расслышал. Что-то сказали про живопись, он беспокойно оглядел свои картины. «Живопись? Ее нам предстоит придумать заново».
Народная песня «Кирпичики»
«Строится мост». 1965. Реж. Олег Ефремов
Денис Горелов
Парадокс: чистого пролетарского кино в советской России не было. Где угодно было, а в самой что ни на есть кумачовой колыбели — не было, и все. По досугу, развитию, интересам русский пролетарий в жизни и на экране сравнялся с классическим мещанином, утробным городским обитателем, сделавшись кто скопидомом, кто пьянюшкой, кто чубатым ухарем с гитарой. План, трелевка и шпиндель от роду не интересовали даже тех, кто знал, что это такое; интрига мозолистого кино вечно вертелась вокруг служебного романа («Высота», «Большая семья», «Алешкина любовь», «Весна на Заречной улице»), либо вокруг выпивки и связанного с ней пособничества врагу, расхитителю и лодырю («Большая жизнь», «Неподдающиеся»). Такая центральная составляющая итальянского, британского, даже американского рабочего кино, как борьба с работодателем за прибавочную стоимость («Гроздья гнева», «Два гроша надежды», «В субботу вечером, в воскресенье утром», «Рабочий класс идет в рай»), в России отсутствовала онтологически, права были добыты, по труду почет — разве иногда бюрократ не давал вихрастому стажеру койку в общаге, но одумывался практически мгновенно. Гегемон обабился, завел радиолу, стал копить на кооператив и шастать на сторону — короче, соорудил себе классический мещанский закут с удобствами. Разве для чувства общности и локтя он все время кричал: с дебаркадера на баржу, с балкона во двор, с бытовки на кран, из кухонной амбразуры в обеденный зал и просто так, чтоб перекрыть грохот речных дизелей и металлорежущих станков. Крик от веку скрадывал недостатки актерского воспитания — и если главные герои в кепарях и спецовках — Рыбников, Баталов, Белов — просто от избытка чувств чумазо улыбались, то вокруг них вечно стоял задорный, нахрапистый, непроходимый коммунальный хай.
Вот в такой момент неосознанного измельчания и заката целого жанра театр «Современник» решил идти в ногу со временем, встал на рабочую вахту и принял бригадный подряд. Главный режиссер О. Н. Ефремов в качестве северной шабашки написал, поставил и занял всю труппу в производственной фреске «Строится мост» — даже развратно и безнадежно городского М. М. Козакова. Ему наклеили усики, обозвали Мамедовым и сунули к девкам в огород в старом амплуа кастильского соблазнителя. Городок производил диковатое впечатление, целиком до последнего киоскера состоя из артистов театра «Современник». Мамедова прорабатывает на собрании комсорг Людмила Крылова, ее отчитывает главный инженер Кваша, к тому рвутся на прием за дюбелями и научной организацией труда прораб Сергачев и парторг Заманский, мимо скандалит за зарплату бригадир Табаков, хвастает масштабами шофер Земляникин и просто прогуливается в гавайской рубашке буксирщик Даль. Притом известно, что театральный эпизодник в корне отличается от киношного, знающего свой шесток и роль заскорузлого трудового фона. Театральный Робинзон с любого крыла хочет вылезти на центр и дать антраша. Объединяющего действие столичного корреспондента в исполнении впитывающего трудовой азарт Ефремова постоянно трясут за лацкан о международном положении, турнирных видах «Нефтяника», поведении вальцовщика Снегирева, перечислениях наложенным платежом и о том, знает ли он поэта Евтушенко («А говорили — интересный человек!»). Его постоянно знакомят с мужьями и женами (культработница Волчек — со своим реально тогдашним супругом начучастка Евстигнеевым, Крылова — с тоже вполне благоверным Табаковым и т. д. по нисходящей, причем есть подозрение, что все экранные матримонии и менее известных артистов присутствуют и в жизни). Ему пеняют на современный репертуар и вовлекают в семейные неурядицы, чтоб знал. И чем ближе экранные хитросплетения к действительности — тем больше сквозит основная фальшь. Группа рафинированных московских лицедеев с Триумфальной площади переодевается в шершавое и сапоги и едет на субботник истошным криком изображать простонародье. Поскольку времени на экране у каждого в среднем полторы минуты, ему достается его стандартная многажды отыгранная маска, из которой он скорострельной речью пытается выжать зараз все. П. Щербаков бегло исполняет мордатого райкомовского топтыгина, В. Заманский — озабоченного парторга-фронтовика, Н. Дорошина — заполошную тараторку в ситчике, Г. Волчек — доверительную тетю с претензией, В. Павлов — панибратского делягу-соглашателя, Табаков — неравнодушного паренька, Козаков — Мамедова. Когда всем надоедает юркать, шнырять, колготиться, пробегать на заднем плане с ворованной по пьянке трубой, лопотать, базлать, трандычить, все замирают морской фигурой, уносятся глазами вдаль и поют задушевную песню. Камера вместо прыжков и коловращений медленно
При этом в 65-м, вопреки последующим скептическим мемуарам, все близко к сердцу принимают оттепельный гон о коммунизме и искренне прокламируют общинное отношение к ручному труду по образцу театра «Современник». Чтобы возродить военную взаимовыручку и проложить мост к неореалистической солидарности людей трудовой копейки, на плавучем теплоходном общежитии учиняется пожар. По косогору, как под бомбежкой, носятся взбалмошные погорельцы с узлами и чайниками, ревут гудки, бьют брандспойты, летят журавли, народ в саже, кого-то перевязывают, ответственные и партийные кричат: «Внимание!», детей отлавливают и возвращают матерям, не нарушая рабочего ритма установки мостовой фермы. «— Вы на войне были? — Был. — Похоже? — Нет. — Жаль!».Все селятся вповалку в помещении клуба, играют на лестницах на аккордеоне полонез Огинского (прогрессивно), судят товарищеским судом сквернословов (привычка) и пьяниц (рождение сына, русские рабочие по другим поводам не пьют). Главный инженер Кваша в сумерках декламирует спутнице руками, как ему хочется во всем дойти до самой сути. С проезжего теплохода несется «Аве Мария». Быт окультурен, твист преодолен, лучшие военные годы нашей жизни воскрешены, за нетоварищеское отношение к женщине по морде дадено, и внявший звону рабочего вдохновения главный режиссер Ефремов в целях правды жизни и пользуясь тем, что не рабочий, напивается в дым, в драбадан, в полную укатайку, а тут уже открывает всем душу, доходит до самой сути и наставляет на путь молодого-горячего, но задиристого компаньона Табакова. Капустник набирает обороты. Парторгу театра «Современник» Щербакову главный режиссер театра Ефремов пьяно доказывает у костра, что из райкома его поперли правильно, что людями руководить он не дозрел и что механиком ему было лучше. «В сер-р-р-дечной смуте!» — несется из тьмы ритуальное завывание Кваши.
Сотово-коммунальное пролетарское кино дает последний гудок.
И корабль плывет, красиво плывет вниз под оперные раскаты, поражая величием и барской суетой уходящей гегемонской эры.
По экрану карточным пасьянсом проходят три главных режиссера, тринадцать народных артистов с женами и мужьями, обе иконы израильской гуманитарной интеллигенции и один просто всероссийский любимчик, за год до того высаживавший из заводского «Первого троллейбуса» подгулявшего фраера Вицина в тирольке.
Все они пока еще верят, что рабочий — эталон, мерило, золотой стандарт, с которым следует себя сверять. Скоро им будет стыдно.
Многие сопьются.
А. С. из асов
К 70-летию Аркадия Северного
Максим Семеляк
Неcколько дней назад меня под запись спросили — к какому искусству принадлежит Аркадий Северный: элитарному или массовому? Я на всякий случай ляпнул, что в случае Северного это одно и то же. Сейчас я бы сказал, что он скорее ни то, ни другое.
К юбилею Северного на питерском пятом канале сняли фильм «Человек, которого не было» — и это довольно точное название. Есть миф, что Северный играл чуть не в каждом советском магнитофоне. Не знаю. Я, например, рос на окраине Москвы, в микрорайоне Орехово-Борисово, и первые шестнадцать лет жизни мой круг общения составляли бесконечно несложные, как аранжировки блатных песен, люди. Так вот — никто и никогда из этих людей не слушал Северного. Тешились чем угодно — Токаревым, Новиковым, Шульманом, Гулько, я уж не говорю о том, как безраздельно властвовал в чужих кассетниках Розенбаум, но чтобы Северный? Я слышал лишь имя, но никогда при мне никто не заводил его, ни о какой массовости не могло быть и речи. Ни вполне недвусмысленные воры из ближайшей двенадцатиэтажки, ни сосед по съемной даче — пьющий мент, ни кто бы то ни было еще — независимо от возраста. Когда в мои школьные годы вышла пластинка под названием «Памяти Аркадия Северного» (не лучшим образом составленная, зато с гениальной «Косы и бантики»), я помню, что за ней тоже никто особенно ломился — нескончаемая серия «На концертах Владимира Высоцкого» производила несравненно больший фурор.
В определенном смысле Северный — это ровно то, что покойный Константин Беляев называл словом «эксклюзивчик». Непрогнозируемый всплеск этого эксклюзивчика пришелся на самую середину девяностых годов. Забавно, что популяризация Северного (и шансонной культуры как таковой) была напрямую связана с праворадикальной (она же леворадикальная, в те времена это означало приблизительно одно и то же) деятельностью. Я прекрасно помню первый концерт того же Беляева в музее Маяковского на шабаше газеты «Лимонка». Длинношеии столичные неформалы в ботинках Dr.Martens, уже привыкшие одобрительно реагировать на свастику, руны и выражение in voce cataractarum, поначалу были несколько обескуражены (я видел по лицам) введением в привычный набор символов еще и холеры на Дерибассовской улицы. Впрочем, замешательство длилось недолго — вскоре в компетентнейшей «Лимонке» появилась статья, в которой Северный был провозглашен певцом империи. О дивное легковерное время! Моду на Северного, как водится, диктовала захватывающая радиопостановка «Трансильвания беспокоит» (при всей очевидной маргинальности ее роль в культуре девяностых безмерна) — именно на этой частоте песня про «посудите сами, кто есть я, и кто есть Хаим» была приравнена к итальянской эстраде и группам типа Allerseellen, то есть c одной стороны вписана в условно мировой контекст, с другой — зачислена по ведомству тайного знания. Тут-то и началось — если в первой половине девяностых на Кузнецком мосту в поисках музыки все устремлялись вверх по улице на студию вполне приличной звукозаписи, то теперь все, наоборот, сворачивали налево, вниз, к лотку, где торговали разнообразным блатняком на синих TDK. Наивные читатели Лотреамона c упоением переключились на строчки типа «пень просил у елочки четыре раза в день», а Набоков уступил место Набоке, коллекционеру из круга Северного и герою его песнопений («но сей Набока обнаглел уже настолько» etc). В Питере проверенные арт-персоналии даже завозились с идеей памятника Аркадию, позировать для которого должен был не кто иной, как фактурный сценарист и будущий исполнитель роли фашиста (sic!) Константин Мурзенко.