Глаза века
Шрифт:
— А ты никогда его не спрашивал, в какой он партии?
— Нет, — вспомнил я, — никогда.
— Зря.
Я действительно не спрашивал об этом Сашка. То, что казалось главным, обязательным для Володьки, мне тогда просто не приходило в голову. Хотя именно в то воскресенье мне нужно было знать о Сашке гораздо больше того, о чем я знал или догадывался. Тогда, вероятно, события этой истории пошли бы совсем по-другому.
А сейчас я возвращался к их истоку. Мы прошли мимо крохотной кондитерской с подсохшими пирожными на витрине, свернули в темноватый туннель ворот и вышли в похожий на каменное ущелье двор с клочком облачного неба над головой. Я никогда
По узкой каменной лестнице, которую так редко мели и еще роже мыли, мы поднялись на четвертый этаж — я с затаенной дрожью, Володька с алчным ликующим любопытством, — и у самой обыкновенной двери с облупившейся краской на филенках я решительно нажал костяную кнопку звонка.
2
Дверь открыл гимназист чуть пониже Володьки, с начищенной до блеска пряжкой ремня и двумя сверкающими никелем пуговицами на воротнике форменной рубахи — тогда их еще не называли гимнастерками. Вихры его были тщательно зачесаны на виски. Он равнодушно-вопрошающе оглядел нас и спросил хрипловатым баском:
— Вам кого?
— Разрешите войти, молодой человек, а там уж мы потолкуем, — сказал я и, чуть-чуть отодвинув удивленного гимназиста, шагнул в переднюю.
Володька на цыпочках осторожно вошел за мной.
— Вам кого? — повторил гимназист. — Никого дома нет.
— Ваш папаша, наверно, в отъезде? — спросил я. — А матушка?
— На службе, — сказал гимназист и повел бровью.
Он выглядел до жути знакомым и вместе с тем странно чужим и далеким. И почему-то на него мне было неловко смотреть. Я отвел глаза и заглянул из двери в столовую. Она показалась мне до смешного крохотной, нелепо уменьшенной по сравнению с той, какая запомнилась с детства. Но герани по-прежнему пламенели на подоконниках, а на залитом чернилами дубовом столе были разбросаны в беспорядке учебники и тетради. Гимназист, очевидно, делал уроки. Я даже знал, что упрямо не давалось ему — та самая задача по тригонометрии, которую пришлось списать потом у Ефремова. Ну конечно, у гимназиста были перепачканы чернилами пальцы. Даже почернели, особенно под ногтями. Как четко иногда запоминаются пустяковейшие детали!
— И Прасковьи Ивановны нет? — спросил я, выдвигая стул и усаживаясь на границе столовой и передней.
— Она часа через два придет, — сказал гимназист. Бровь его поднялась еще выше.
— Вот что, Шурик. Я дядя Петя из Питера. А это Володька.
Я знал, что говорил. В Петрограде тогда жил сводный брат матери, которого у нас звали дядей Петей. О нем и его сыне, тоже Володе, ученике одного из петроградских реальных училищ и моем сверстнике, я только слышал в детстве, но никогда не видал их: дядя Петя с нашей семьей даже не переписывался.
— Знакомьтесь, — сказал я Володьке, все еще стоявшему у двери в передней и не решавшемуся шагнуть вперед.
Он смотрел на гимназиста с таким исступленным любопытством, что даже тот улыбнулся.
— Ты в каком классе?
— В де… — начал было Володька и осекся, вспомнив, что порядковые номера классов у них не совпадают.
— В седьмом, — сказал я. — Так же, как и ты.
Они стояли друг против друга, как боксеры, впервые встретившиеся на ринге, осторожно и неуверенно пожимая протянутые руки. В чем-то оба были очень похожи.
— Ты, кажется, хотел уходить. К друзьям, наверно, — полувопросительно сказал я, отлично зная,
До сих пор суровое, нескрываемо недовольное лицо гимназиста вдруг просветлело. В то воскресенье, которое я вызвал из прошлого, мне действительно нужно было уйти. У моего одноклассника Колосова собирались днем участники наших гимназических новаций и споров.
Гимназист критически оглядел Володьку и, видимо, остался доволен. Форменный китель и Володькины брюки были тщательно отутюжены. Неопределенного фасона начищенные ботинки также не вызывали никаких подозрений. Только к фуражке можно было придраться: ее не то серый, не то буро-мышиный цвет с желтой каемкой кантика лишь приблизительно напоминал форму учеников реальных училищ. Но гимназист не оказался очень придирчивым.
— Ладно, — сказал он, — пошли.
Дверь захлопнулась за ними, но и я не остался в комнате. Я шел с ними, вернее, не шел, а мчался вниз, отмахивая по три-четыре ступеньки и постукивая о камень железными подковами на каблуках скороходовских хромовых бутс. Я, взрослый и старый, попросту перестал существовать и снова глядел на мир глазами того гимназиста, которого я только что разглядывал в лупу времени.
3
У Колосова была своя, отдельная комната — предмет зависти всех наших ребят. Когда мы вошли, все уже были в сборе и сидели где придется, поджимая друг друга, как в детской игре в телефон. На широком промятом диване с мягкой спинкой расселись, как в театре, Благово с Иноземцевым и сестры Малышевы из гимназии Ржевской. Сбоку на валике с комфортом устроился толстый Быков, а застенчивая Зиночка — мое первое серьезное увлечение — спряталась в уголке за книжной полкой.
Миша Колосов сидел в центре, председательствуя на шведском стуле с вращающимся сиденьем, позволявшим ему мгновенно поворачиваться в любую сторону.
Мы с Володькой, как опоздавшие, устроились на кухонной скамеечке у самой двери.
— Это Володя, — сказал я. — Из Петрограда.
Никто особенно не заинтересовался. Только Благово демонстративно пожал плечами.
Колосов откашлялся и сразу стал похож на своего отца, прокурора.
— Что будем читать? — спросил он.
— Северянина, — отозвались дуэтом сестры Малышевы.
— Если угодно, прочту, — самодовольно откликнулся Благово.
Он был готов где угодно и когда угодно читать или, верное, напевать эти модные, по-своему мелодичные и приторные стихи.
— Если угодно, — повторил он, кокетничая.
— Угодно, угодно! Не ломайся! — закричали в ответ.
— «Это было в тропической Мексике… Где еще не спускался биплан… Где так вкусны пушистые персики… В белом ранчо у моста лиан», — начал он нараспев, грассируя и покачиваясь в такт ударным слогам.
В той же манере он дочитал стихи до конца. Жаркий вздох на диване прозвучал, как общее одобрение. Только жирный Быков сказал равнодушно:
— Воешь ты очень.
— Я пою, — высокомерно произнес Благово, — пою, как и он. Многие находят, что очень похоже. А если тебе медведь на ухо наступил, молчи и не оскорбляй большого поэта.
— Почему большого? — спросил я.
— Потому, — повернулся, как на шарнирах, Благово. — Трудно объяснять это человеку со школьными вкусами.
— И не объясняй. И так ясно.
— Докажи.
Все выжидающе смотрели на меня. Я покраснел.
— Большой поэт глупых слов не придумывает.
Благово засмеялся.