Глаза века
Шрифт:
Сашко в этот вечер был особенно неразговорчив и даже отказался сыграть со мной очередную партию. С тех пор как он научил меня играть в польский банчок, трик-трак, стуколку и другие диковинные игры, мы зачастую сражались с ним у огонька в его писчебумажной каморке. Играли мы не на деньги, которых у меня не было, а на обязательства трех видов, которые безропотно должен был выполнять проигравший. По первому виду требовалось несложное, пустяковое: сбегать в лавку за булкой или папиросами, опустить письмо в почтовый ящик, разузнать что-либо или принести воды из подвала, потому что водопровода при магазине не было. Обязательства второго рода были связаны с передвижением по городу, а к третьему относилось все, что выигравший считал для себя особенно важным. Вот и приходилось мне, как проигравшему,
Конечно, я идеализировал Катю, которая была просто тихой, скромной и работящей девушкой, но мне она казалась — я только что прочел «Петербургские трущобы» Крестовского — по крайней мере бывшей графиней, вынужденной скрываться под личиной модистки. Как-то, возвращаясь из гимназии, я увидел ее и пошел за ней следом до нашего дома, как вдруг заметил, что она переглянулась с вышедшим ей навстречу Егором. Я даже остановился в изумлении: неужто же заговорит она с вечно хмурым механиком? Нет, не заговорила. Только задержалась на мгновение, быстро сунула ему что-то в карман пиджака, извинилась и прошла мимо. Спустя минуту я даже усомнился в том, что увидел. Что общего могло быть у далекой звездной богини с этим чумазым ничтожеством?
Конечно, она в конце концов заметила мое отнюдь не ребяческое внимание и начала улыбаться при встречах. Однажды она даже остановила меня. Это было у памятника Пушкину на Тверском бульваре, где она присела отдохнуть после очередного пробега по московским заказчицам. Я хотел было улизнуть, но она почти силой усадила меня рядом и начала расспрашивать, как живу, как учусь, что читаю. Неожиданно я подметил в ней то, что едва ли характеризовало модистку: интеллигентность. Вероятно, она была белой вороной среди шляпниц — грубых, развязных, хихикающих девушек, от которых всегда пахло, как в дешевой парикмахерской. Отличала ее от них и манера держаться с какой-то монашеской строгостью, почти суровостью, отталкивающей, вероятно, даже самых навязчивых ухажеров. Я тоже почувствовал эту строгость, напомнившую мне мою первую учительницу в приготовительном классе. И невольно отвечал Кате, как на экзамене, быстро и лаконично, по-мальчишески краснея и тут же проклиная себя за этот предательский румянец.
— Ты много читаешь, — похвалила она меня, — это хорошо. Только мусору много.
— Стивенсон не мусор, — обиделся я.
— Допустим, что не мусор. А Чириков мусор. И Потапенко мусор. И Амфитеатров не чтение для человека, стоящего у открытой двери в жизнь.
Она говорила, как в книгах, и притом естественно, как будто именно так и думала. И мне захотелось ответить ей в том же духе.
— Я и хочу узнать жизнь, — сказал я. — Прочел «Люди сороковых годов» Писемского, «Шестидесятники» Амфитеатрова. Картина века в исторической последовательности.
— В «исторической последовательности»! — передразнила она. — Разве у Амфитеатрова поколение шестидесятых годов? Все ложь. Малиновое варенье для читателей «Раннего утра».
Я покраснел до кончиков ушей. К счастью, она не заметила.
— Ты хоть Чернышевского читал?
Я даже не слышал этого имени.
— Конечно, — сказала она, — вас этому не учат.
— А почему? — спросил я.
— Прочти «Что делать?» — сам поймешь почему.
— А о чем это?
Глаза у нее заискрились и подобрели.
— О необыкновенных людях, — произнесла она с какой-то непонятной мне задушевностью, — какими должны быть все и каких еще очень мало.
— В библиотеке есть?
— Не знаю. Наверное, нет. Ты не вздумай спросить. И в гимназии не спрашивай — не надо.
— А где же… — начал было я.
Но она уже вскочила и на ходу, нагнувшись ко мне, заговорщически шепнула:
— Знаешь, у кого попроси? У Томашевича.
И ушла вперед с большой желтой коробкой, повисшей на руке, как самая изящная сумочка.
Сашко необычайно заинтересовался моим разговором с Катей, долго расспрашивал о ней, пока не вытянул из меня все, что хотел узнать, и пожелал познакомиться. Собственно, даже не пожелал, а потребовал от меня, чтобы я встретил Катю и любыми средствами затащил ее в магазин.
У каждого человека где-то на грани между детством и юностью есть своя золотая мечта, неясная, как детский сон, который не должны видеть чужие. Я знал, что теряю ее, и все же не мог отказать Сашко. Он просто объявил мне, что это и есть его сверхглавное требование, которое я обязан выполнить, погасив тем самым весь мой затянувшийся и бессчетный проигрыш.
— А книжку, — сказал Сашко, — я поищу. Может быть, где и найдется.
О книжке он забыл, но я даже не сердился на него за это. Он о многом забыл, познакомившись с Катей. С тех пор каморка при магазине все чаще и чаще была на замке, а Сашко шагал рядом с Катей, перехватив у нее круглую деревянную коробку со шляпами. Однажды я увидел их на вербном гулянье на Красной площади. Катя шла, повиснув на руке у Сашко, и, заглядывая в его глаза-черносливины, счастливо смеялась.
Меня они не заметили.
3
Впрочем, это случилось уже после февраля, когда Катя работала в Совете рабочих депутатов, а Сашко инспектировал архивы московской охранки. Я не шибко вырос за это время, политическую информацию по-прежнему черпал из «Раннего утра», а Керенского считал рупором революции. Тогда-то я и стал, как многие московские школьники, легкой добычей кадетов.
Как я понял после, кадетская партия, громко именовавшая себя партией народной свободы, пыталась создать тогда нечто вроде своей молодежной организации. Патетическое ее название, присвоившее себе слова, крамольные для любого полицейского государства, легко завоевывало симпатии не умудренных в политике подростков, а полное отсутствие молодежных организаций еще более облегчало это завоевание. Помню, когда у нас в гимназии как-то на большой перемене пошли по рукам отпечатанные на пишущей машинке листовки, приглашавшие нас от имени университетских кадетов на собрание учащихся средних школ в Большой аудитории Политехнического музея, почти весь класс наш без малейших сомнений откликнулся на призыв. Сомнения и разочарования появились уже во время речей. Кадетские профессора, самонадеянно полагавшие, что опыта работы с молодежью у них более чем достаточно, излагали основы милюковской политики с той же унылой скукой, какой отличались их университетские лекции. Да и самая суть этой политики увлекала далеко не многих. В разношерстной массе гимназистов и реалистов, собравшихся в этот вечер в Политехническом музее, оказалось немало насмешников и скептиков.
— Историческая миссия России — это проливы, — бубнил кадетский профессор Кизеветтер, не замечая постепенно пустевшего зала. — Мы прорубили окно в Европу на севере, теперь мы прорубим его и на юге.
— Давай-ка прорубим дорогу к выходу, — шепнул мне одноклассник Назаров, — мычит, как дьячок, аж уши вянут! Пошли.
На этом бы и закончилось мое знакомство с кадетами, если бы на следующий день меня не остановил наш восьмиклассник Овсяников.
— Ты, кажется, был в Политехническом? — спросил он.