Глазами человека моего поколения: Размышления о И. В. Сталине
Шрифт:
— Переходите по месту жительства, на улице Грановского, — был ответ.
Я спросил: нельзя ли как-то по-другому поступить? Голиков сказал, что он выполняет распоряжение, есть такое решение, не ему его отменять, что это общее решение. Тогда я позвонил Малиновскому, рассказал ему о том, что произошло. Он меня успокоил, сказал:
— Порви к черту эту бумажку, переделаем это, сделаем по-другому.
И сделал. А вскоре была создана группа генеральных инспекторов, и я вернулся из отставки в состав этой группы.
Вспоминая Жукова, Василевский рассказывал, как они оба пришли в Управление боевой подготовки, — это было в самом начале тридцатых годов. Жукова на организационном собрании — Управление было новым, и там создали новую парторганизацию — избрали секретарем партийной организации.
— И надо сказать, Георгий круто взялся
Затем Василевский вспомнил, как он сам переходил в это Управление.
К тому времени командирам полка — а я был командиром полка в Твери — были созданы хорошие условия, было решение, по которому все мы имели машины — «фордики» тогдашнего выпуска, каждый командир полка имел, получали квартиры — в одних случаях отдельные квартиры, в других даже особняки, имели верховую лошадь, имели, кроме машины, выезд. И вот после всего этого меня назначили в Управление, дали вместо трех шпал командира полка один ромб по должности, званий тогда еще не было, и сообщили адрес, где я буду жить. Поехал я в Сокольники, нашел этот дом — новые дома с тесными квартирами, нашел свой номер квартиры — квартира из нескольких комнат, мне отведена одна, а нас четверо: я, жена, теща, сын. Вот так мне предстояло жить после тех условий, в которых находился как командир полка. Такое же положение было и у Жукова, когда он был тоже назначен туда, в это Управление, а до этого он был заместителем командира дивизии.
Помню, однажды выхожу я из наркомата и вижу, на стоянке трамвая стоит Георгий с большой этажеркой для книг. Я говорю:
— Что ты тут стоишь?
— Да вот квартира-то пустая, в комнате ничего не стоит, хоть взял здесь, в АХО, выписал себе этажерку для книг, чтобы было, куда книги положить. Да уже стою полчаса — три трамвая или четыре пропустил, никак не могу ни в один из этих трамваев сесть, народу битком, видишь, висят.
— Ну, ладно, я подожду, с тобой вместе поедем. Ждали, ждали, еще пять или шесть трамваев переждали, ни в один не можем сесть. Тогда Жуков говорит:
— Ну, ты езжай, а я пойду пешком.
— Куда, в Сокольники?
— Ну да, в Сокольники, а что же делать с этой, с этажеркой, не обратно же ее нести.
Я тогда сказал ему, что уж раз такая судьба, давай пойдем пешком вместе, я тебе помогу ее тащить. Так мы и шли с Жуковым через весь город, до Сокольников, несли эту этажерку к месту его нового жительства.
Письмо генералу армии П. И. Батову[3]
Москва, 7 ноября 1965 года
Дорогой Павел Иванович, простите великодушно за то, что, к моему великому сожалению, немножко задержался с чтением Вашего «Перекопа». Но я весь октябрь провел в командировке за границей и лишь теперь, вернувшись, смог засесть за чтение.
Ваш «Перекоп» меня очень взволновал, напомнил те трудные времена, а многое совершенно по-другому открыл для меня. Поскольку Вы захотели узнать мое мнение, хочу высказаться вполне прямодушно. Общее впечатление от этих глав Ваших мемуаров у меня очень сильное. Это откровенный рассказ об очень трудном времени. Все, что там написано об этом трудном времени, написано с большой душой, с любовью к людям, с верой в них, с горечью за наши несовершенства, за наши неудачи, просчеты, ошибки. Я бы даже сказал, что это именно сочетание веры в людей, в наши возможности и способности и горечи перед лицом того, как они недостаточно или плохо используются, — вот это главное ощущение и дает представление о духе людей, переживших эту трудную эпоху и в конце концов приведших нашу армию к победам — несмотря ни на что, несмотря ни на какие испытания и того и последующего времени.
. .
…Еще одно соображение. С моей точки зрения, крайне важно то, как Вы говорите о сложностях и трагических обстоятельствах, возникших для нашей армии в результате тридцать седьмого — тридцать восьмого года, я вполне разделяю Ваши взгляды на этот вопрос, и мне кажется необыкновенно важным то место, где Вы, упоминая об уполномоченном
Но у меня есть несколько мелких замечаний в связи с затронутой Вами темой. Может быть, они Вам пригодятся, сейчас изложу их.
На 26-й странице у Вас есть фраза, которая звучит так: «К счастью, наша партия сумела еще до войны если не сорвать, то в большей мере ослабить коварный удар, нанесенный по военным кадрам Берией и его подручными. Много командиров высшего звена были перед войной оправданы и возвращены в строй». Я меньше всего склонен обелять Берию, но думаю, что здесь у Вас некоторый сдвиг во времени. Берия в тридцать седьмом году и вплоть до осени тридцать восьмого, когда он прибыл в Москву, или, во всяком случае, до лета тридцать восьмого, то есть в первый период и самый жестокий период избиения военных кадров был еще злодеем, так сказать, республиканского масштаба, сидел в Тбилиси и уничтожал кадры там. Может быть, шире — по Закавказью. А в Москве этим в тот период занимался Ежов.
В этом контексте, в той фразе, о которой я говорю, получается как бы выведение из-под огня Сталина. А это неправильно. Сначала под руководством Сталина действовал Ежов, потом Ежов был сам уничтожен. Потом под руководством Сталина действовал Берия. И, конечно, главная ответственность за тридцать седьмой — тридцать восьмой год, как это ни горько признавать, лежит на Сталине. В конце концов, и Ежов, и Берия были перчатками на его руке. Хотя, конечно, не следует и недооценивать и того страшного вклада, который оба эти мерзавца внесли в уничтожение кадров по собственной инициативе и в меру своего тщания и своей подлости.
Я понимаю, что формулировки в этом вопросе могут быть разными, но мне как-то не ложится на душу такая формулировка, при которой как бы снимается со Сталина и перекладывается только на одного Берию вся ответственность за происшедшее в тридцать седьмом — тридцать восьмом году.
Второе соображение касается страницы 27-й. «Некоторые из возвращенных старых товарищей, — пишете Вы, — оказались все же морально сломленными настолько, что работа в качестве старших начальников, на генеральских постах уже была им не по плечу». Это, конечно, правильно, но мне кажется, что у нас тогда среди этих людей могло оказаться меньше морально сломленных, если бы атмосфера их реабилитации была иной, если бы они не оставались под известным наблюдением и известным подозрением, если бы было открыто и прямо сказано, что с ними совершена чудовищная ошибка, что они чисты, ни в чем не виноваты, если бы было выражено публичное сожаление о случившемся. Я говорю не о публичном сожалении в газетах — этого не позволяла, может быть, международная обстановка, — но если бы этих людей вызывали к Сталину, к Ворошилову, торжественно вручали им ордена, партийные документы, приносили извинения за случившееся, выражали им полное доверие, если бы вся эта реабилитация не проводилась, если можно так выразиться, втихую, — вот если бы было сделано так — это бы носило и принципиальный характер. И я убежден, что сломленных людей оказалось бы гораздо меньше, чем их оказалось в действительности.