Глеб
Шрифт:
Алексеев Иван
ГЛЕБ
Крыша, где жил Глеб, на первый взгляд ничем не выделялась в ряду соседок. Впрочем, только на самый обычный взгляд. Для Глеба же внешняя сторона чердачного потолка выступала в роли одной из главных сторон мироздания. Нет, он не строил дома и не чистил трубы. Ко многим видам человеческой деятельности он относился как к явлениям природы, словно неразумное дитя. И не удивительно, ведь Глеб не был человеком. Более того, один его вид мог любого из людей привести в ужас, порождавший либо паническое бегство, либо, что хуже, попытку безжалостного убийства.
Издали Глеб походил на волшебным образом ожившую маленькую гаргулию: такое же скрюченное, словно
Ростом Глеб не вышел. Одна радость, что кошек перерос, а иначе бы не миновать гибели в когтистых лапах. Ведь, несмотря на пугающую внешность, Глеб не относился к категории бойцов. Круглым ртом, хоть и переполненным острыми зубами, как следует не укусишь; худенькими трехпалыми ручонками врага не ухватишь, не ударишь. А так, четверолапые любители сметаны за два квартала обходили крышу Глеба, не желая повторной встречи с яростно шипящим существом, чьи габариты удваивали расправленные крылья.
Каждую ночь Глеб в поисках пропитания выбирался из дома - гнезда, устроенного в укромном закутке среди вентиляционных труб. Окрестные мусорные баки успешно заменяли ему кафе и рестораны, а электрический свет, источаемый фонарями, окнами и машинами, дарил зрелища и развлечения. Тот факт, что люди не могли при встрече с Глебом оставаться невозмутимыми, заставил его все время мигрировать по городу, беспрестанно строить новые гнезда. Печальный опыт, наглядно выступавший рубцами на коже, обрек его на добровольное одиночество.
Имя себе Глеб выбрал сам. Родителей своих он не помнил. Да и были ли они у него? Он всегда ощущал себя неизменным, не ведая: взрослый он или ребенок, человек или насекомое. Одиночество, обеспеченное беспричинными гонениями, не могло ни дать ему имя, ни научить хорошим манерам. Весь спектр борьбы с проблемами существования Глебу пришлось постигать самому, то и дело обжигаясь. Он мастерил себе жилища из подручного материала, клеил их вязкой слюной, повинуясь некоему инстинкту. Как коршун парил он во мгле, высматривал добычу полный объедков мусорный бак. Но там где царила тьма, объедки попадались по большей части невкусные. Баки изобилия же, по непоколебимому мнению его, усиленно стерегли, уставя вожделенные районы города яркими фонарями. Там обитало немало вооруженных людей, считавших своим долгом выстрелить в маленького уродца. Всякий раз, когда пуля впивалась в бок, Глеб болел, зарекался чревоугодничать. Но все равно неумолимая сила регулярно тянула его к многоцветью огней, к празднику.
Глеб обожал смотреть телевизор, причем считал себя большим докой в этом деле, в отличие от обыкновенных людей, готовых часами разглядывать статичные картинки, вслушиваясь в монотонное бормотание дикторов. Свой личный телевизор он никак не удосуживался заиметь, и потому ему приходилось наслаждаться любимыми рекламными роликами, притаившись за окнами счастливых обладателей волшебной вещи. Иногда его застигали. Часто из-за его несдержанности: забывшись, Глеб так присасывался ртом к стеклу, что звонко скрипели зубы. Однажды разозленный собственник пальнул в Глеба из ружья, нашпиговав того дробью. На беду, осколками
Видимые признаки слуховых органов у Глеба отсутствовали, но слышал он хорошо и причислял себя к числу завсегдатаев пары дискотек. Если бы кому-нибудь из ночных гуляк взбрело в голову вскарабкаться на крышу танцзала, то он бы обнаружил одинокого маленького танцора, самозабвенно выполняющего неуклюжие пируэты в такт гулкой здесь музыке.
Казалось, что ничто уже не изменит устоявшийся образ жизни маленького существа, что так и будет Глеб до скончания дней своих прозябать городским изгоем, не имеющим ничего и не знакомым ни с кем. Даже слава, единственный подарок общества, не грела его, зажатая в рамки бульварных газет. Так и плыл бы он по волнам времени, не покидая навязанной ему ограниченности, если бы вездесущий пухлотелый озорник Эрос не воткнул свою золотую стрелу в узкую черную грудь.
Не знавший иного окружения, кроме человеческого, Глеб придерживался общепринятых эстетических воззрений. Разумеется, он осознавал собственное несоответствие канонам красоты: темные окна вполне заменяют зеркала, и потому обрек себя на следование скромной традиции Платона.
Объектом сладких грез Глеба стала молодая миловидная женщина, чьи окна, казавшиеся недосягаемыми для нескромных взоров, не закрывали шторы. Теперь Глеб ежевечерне таился в кроне раскидистого дерева, впитывая двенадцатью немигающими глазами все происходящее в заветной квартире. Он, как заправский влюбленный, лишился аппетита и сна, проводя на дереве дни и ночи. Наивный, он не умел распознать закономерностей распорядка дня, и потому часами ждал, когда его пассия включит свет или вернется домой. Он верил, что за входной дверью скрывается еще одна комната, лишенная окон, и полагал, что днем дама спит там.
Между тем незаметно подкралась осень. Листва пожелтела, пожухла, осыпалась, лишив Глеба укрытия. Теперь он прилетал только по ночам, но застать возлюбленную ему так и не удавалось.
Отчаявшись, Глеб решился на рискованный поступок. Он затеял проникновение в квартиру мечты. Целью этой безрассудной миссии выступала не сама хозяйка: дотронуться до нее Глеб не смел даже во сне. Его притязания ограничивались небольшим портретом, фотографией, заключенной в простенькую алюминиевую рамку.
И вот, набрав полную грудь смелости, Глеб протиснулся в форточку. Никогда прежде он не бывал внутри домов. Чердаки, естественно, не считаются. Сладкий дурман - смесь запахов кухни, духов и всего остального, что связано с человеком, с женщиной - окружил его, дернув за крыло, ущипнув за руку, заставив задеть стекло, издать неуместный шум, дребезг. Глеб растерялся, испугавшись, замер в неловкой позе, потерял равновесие и кубарем сверзился на пол, выдав уже не шум, а грохот. Разбуженная тарарамом женщина зажгла в комнате свет и, не заметив замершего за креслом Глеба, закрыла форточку, отнеся происшедшее к шалости ветра.
Глеб сидел в углу, обхватив руками колени. Квадрат на полу, нарисованный Луной, изрезали тени голых ветвей. Мерно посапывала дама сердца. Где-то тикали часы. Глебу надо бы уходить, но тепло, уют, разместились в его груди, держали восторгом счастья. Он верил, что счастье это останется с ним навсегда, что он может взять его с собой вместе с портретом, поселит в своем гнезде, что в жизни его произошли благие перемены. Он умилялся, сам не осознавая чему.
Навздыхавшись, натешивши душу радужными картинами, Глеб прижал к сердцу фотографию и, не таясь, веря, что ничего плохого с ним уже никогда не случится, распахнул окно и улетел, шелестя крыльями, словно порыв ветра желтыми тополиными листьями.