Глотка
Шрифт:
Через полчаса, перед самым концом приемных часов пришел Джон Рэнсом и сообщил мне, что он решил, что хочет делать дальше – купит фермерский домик в Дордоне, где сможет работать над своей книгой, и снимет квартирку в Париже, чтобы проводить там выходные.
– Мне надо иногда бывать в городе, – сказал он. – Для работы нужны покой и тишина, но деревня не для меня. Когда устроюсь, хочу чтобы ты приехал погостить. Приедешь?
– Конечно, – сказал я. – Это будет здорово. А то этот визит был каким-то беспорядочным.
– Беспорядочным? Да это было настоящим кошмаром. Я почти все время был не в себе. – За
– Это было довольно интересно, – сказал я.
– Я хочу сделать тебе подарок. Я долго думал над этим – все равно ничто не будет достойной наградой за все, что ты сделал, – и решил подарить тебе картину, от которой ты в таком восторге. Вюлларда. Пожалуйста, прими ее, я хочу, чтобы она принадлежала тебе.
Я смотрел на Джона, слишком пораженный, чтобы произнести хоть слово.
– Я все равно не могу на нее больше смотреть, – сказал он. – В ней слишком многое напоминает об Эйприл. И не хочу продавать ее. Поэтому сделай мне такое одолжение, возьми ее, хорошо?
– Если ты действительно этого хочешь, – сказал я.
– Она твоя. Я позабочусь о том, чтобы ее нормально упаковали. Спасибо, – он потоптался еще немного с видом человека, который не знает, что сказать дальше, и вышел из палаты.
8
За четыре часа до вылета моего самолета Джон позвонил, чтобы сообщить, что он находится на заседании адвокатов и никак не может оттуда вырваться. Не мог бы я открыть дверь запасным ключом, а потом бросить его в почтовый ящик? Он отошлет мне картину, как только у него появится свободное время, и свяжется со мной, как только уточнятся его планы.
– Счастливо дописать книгу, – пожелал он. – Я знаю, как это важно для тебя.
Через пять минут позвонил Том Пасмор.
– Я пытался напроситься с тобой в аэропорт, но Хоган отшил меня, – сообщил он. – Я позвоню тебе через день-два узнать, как дела.
– Том, – сказал я, неожиданно озаренный новой идеей. – А почему бы тебе не перебраться в Нью-Йорк? Тебе бы понравилось там, у тебя появилась бы куча интересных друзей и никогда не было бы недостатка в проблемах, над которыми можно поработать.
– Что? – Том очень комично изобразил голосом негодование. – И забыть о своих корнях?
Когда я подписывал больничные бумаги, офицер Мангелотти стоял рядом со мной, как сторожевой пес. Потом он отвез меня на Эли-плейс и ходил вокруг дома, пока я пытался одной рукой упаковать вещи. Синяя перевязь, на которой болталась моя рука, не позволяла за один раз снести самому вниз все вещи, и Мангелотти, стоя посреди гостиной, угрюмо наблюдал, как я бегаю туда-сюда по лестнице.
Когда я спустился во второй раз, он спросил, указывая на стену:
– Ведь это настоящие картины, масляные, так?
– Так, – кивнул я.
– Я бы не повесил весь этот хлам даже в собачьей конуре, – высказался Мангелотти. Он молча смотрел, как я несу одной рукой обе сумки, закрываю дверь, а потом позволил мне самому запихнуть вещи в багажник.
– Не очень-то быстро вы двигаетесь, – сказал он.
Когда машина свернула на Берлин-авеню, я посмотрел на часы – до отлета самолета оставалось около полутора часов.
– Я хочу, чтобы вы остановились в одном месте, прежде чем мы поедем в аэропорт, – сказал я. – Это не займет много времени.
– Сержант ничего не говорил об остановке.
– Вам необязательно сообщать ему о ней.
– Вы хотите, чтобы с вами обращались как с принцем, – сказал Мангелотти. – И куда же надо заехать?
– В Центральную больницу.
– Что ж, это по крайней мере по пути в аэропорт, – проворчал Мангелотти.
9
Медсестра, постоянно пребывающая в раздраженном состоянии, в бешеном темпе провела меня по коридору, вдоль стен которого сидели в инвалидных креслах древние старики и старухи. Некоторые из них что-то бормотали себе под нос, кутаясь в тонкие хлопчатобумажные халаты. Это были самые жизнерадостные. В воздухе пахло мочой и дезинфектором, на полу кое-где виднелись лужи. Медсестра перескакивала через лужи, не считая нужным что-то объяснить, извиниться или по крайней мере опустить голову.
Мангелотти не стал выходить из машины, только сказал, что дает мне пятнадцать минут. Понадобилось коло семи минут, чтобы найти кого-нибудь, кто мог объяснить мне, где лежит Алан Брукнер, и еще пять, чтобы пройти за медсестрой по всем этим коридорам. Медсестра снова свернула за угол, протиснулась вдоль каталки, на которой лежала без сознания старуха, прикрытая грязной простыней, и остановилась перед входом в плату, которая выглядела как приют для бездомных стариков. Вдоль стен на расстоянии не более трех футов друг от друга стояли ряды кроватей. Грязные окна в конце палаты делали свет, который пропускали, похожим скорее на туман.
– Двадцать третья койка, – сказала медсестра голосом робота и исчезла в глубинах коридора.
Старики на кроватях были одинаковыми, как клоуны, здесь сознательно гасили в них любые проявления индивидуальности. Белые волосы на белых подушках, морщинистые лица, погасшие глаза и открытые рты. Некоторые что-то бормотали себе под нос. Я подошел к двадцать третьей койке.
Нечесаные белые волосы обрамляли лицо с шевелящимися губами. Я мог бы пройти мимо, если бы не посмотрел на номер. Густые брови Алана выделялись на высохшем лице. Даже его зычный голос как-то поблек, и то, что он говорил, было лишь едва внятным шепотом.
– Алан, – сказал я. – Это Тим. Ты меня слышишь?
Рот его закрылся, и на секунду мне даже показалось, что в глазах старика мелькнуло вполне осмысленное выражение. Потом губы его снова задвигались и, нагнувшись над ним, я услышал:
– ...стоящий на углу, а мой брат засунул в рот зубочистку, потому что ему казалось, что так он выглядит крутым. А на самом деле он выглядел полным дураком, и я сказал ему об этом. Я сказал, ты знаешь, почему эти дураки толпятся вокруг «Армистедз» с зубочистками во рту? Чтобы все подумали, что они только что съели там сытный обед. Дурака может распознать каждый, кроме такого же дурака, как он. Тут пришла моя тетя и сказала, что я заставляю брата плакать, и когда только научусь держать за зубами свой язык. Выпрямившись, я положил левую руку на плечо старика.