Глоток свободы(Повесть о Пестеле)
Шрифт:
— Почему же вы так решаете? — удивился Павел Иванович. — Вопрос стоит о коренных преобразованиях, это первое… Ну а убийство ли, высылка, изоляция или полюбовный договор, — он засмеялся. — Монархия и республика несовместимы…
— А вы уверены, — опять шепотом спросил князь, — а вы уверены, уверены вы, что возможно изменять природу власти? Вы чувствуете в себе это право?..
Павел Иванович снова рассмеялся, но тут же погас и сказал жестко:
— Князь, я вам удивляюсь. Вы хотите, чтобы мы, преисполнившись благонамерения, оставили всё как есть? Тогда для чего же все эти годы? Моральный бунт нам не помощник…
Тут князь густо покраснел. О каком страхе можно говорить с ним, героем Бородина?
— Я вижу ваши намерения, — сказал Трубецкой глухо и решительно. — Мы этого не приемлем. Мы, северяне, этого не приемлем. Вы это должны хорошо понять…
…Пестель скрестил привычно руки на груди, словно забыв, что он — пленник.
„А кабы он стал государем?“ — подумал наш герой, исподтишка разглядывая Пестеля, и вздрогнул: Павел Иванович смотрел на него тяжелым взглядом, напомнив Бонапарта с известной литографии.
„Эва, как они переглядываются, — заметил про себя граф Татищев. — Юнец глядит на Пестеля, как кролик — на удава. Не будь меня — кинулся бы в пасть к нему, я знаю…“
Но тут Пестель перевел взгляд на графа, и военный министр отворотился с раздражением.
„Объявись я царем, — подумал Пестель, — ты бы мне присягнул. Да только тебе ведомо, что я царем не буду… Что же во мне проку-то для тебя, сударь? Нешто идеи мои?“
„Не тебя, не тебя я сужу, — живо откликнулся граф, вперив в стол по-собачьи тоскливые свои глаза, — а образ мыслей, которые ты взращиваешь. Тебя мне жаль…“
„Вознесся я, вознесся, — мелькнула в голове нашего героя нерадостная мысль. — Как бы не упасть…“
Боровков подманил Авросимова, и наш герой ринулся к начальнику получить от него новую тетрадь, затем низко поклонился и снова поспешил к своему стулу, и подумал: „Чего это я спешу?.. Со стороны, как поглядеть, смех один!..“ — и глянул на Пестеля. Павел Иванович ну как нарочно рассматривал его своими раскосыми глазами, и была в них боль.
„Злодей! — воскликнул наш герой про себя. — Как смеешь ты укоры мне делать!“
— Вы бы уж не запирались, господин полковник, — вдруг сказал граф эдак расслабленно, по-домашнему. — Охота вам со смертию шутить? Его величество обо всем знает. Жалеет вас… Не упорствуйте.
— Дело ведь не во мне, ваше сиятельство, — глухо и обреченно выговорил Пестель, — а в образе мыслей, который вам не совсем ясен, а потому и представляется преступным…
— Вот именно, — обрадовался граф и провел пухлыми пальцами по щекам.
„Дурак! — забубнил про себя наш герой, вспомнив свой вчерашний диалог с военным министром. — Не верь ему — лисе! Ах, дурак ты, полковник“.
Дверь со стуком распахнулась, словно шарахнулась под гневным взглядом военного министра, и дотоле неизвестный офицер, неестественно улыбаясь, в чистом мундире, словно только что от обеда, почти вбежал в следственную, кивнул Павлу Ивановичу, сверкнув черными огромными глазами.
„Теперь все равно“, — вяло подумал Пестель, даже не удивляясь не совсем привычному в этих местах виду своего вчерашнего единоверца.
— Теперь все равно, — торопливо выпалил офицер, когда ему задали тот же вопрос, касаемо цареубийства. — Все уже известно, так что все равно…
И не моими стараниями известно… Я тут пас.
Пламя свечей металось от ветра, производимого руками офицера. Члены Комитета вполголоса переговаривались, устав, очевидно, вторично выслушивать чистосердечную исповедь его. Пестель словно дремал, опустив голову, и только пальцы, вцепившиеся в край скатертного сукна, выдавали его чувства.
Нашему герою, скачущему пером по бумаге, отвратительными казались речи пестелева единоверца, и не потому, что офицер, будучи в порыве раскаяния, чистосердечным признанием намеревался облегчить участь себе и своему недавнему предводителю, а потому, что и вы, милостивый государь, мой, даже вы, при всем вашем горячем патриотизме и приверженности государю, что всем хорошо известно, даже вы возмутились бы, слушая эти речи, ибо дело тут вовсе и не в политическом их смысле, а в простой порядочности, в благородстве простом, которые даже нашему герою, не искушенному еще в вопросах морали, были свойственны.
„Ах, — думал он, негодуя со всем своим искренним пылом, — как же он мог ему доверять?! Я бы в жизни вот так не прыгал, хоть ты меня задави!..“
И тут он был по-своему прав, не вдаваясь в суть, а возмущаясь самим фактом.
— А сами вы? — вдруг спросил у офицера Левашов, и Авросимов впервые услышал его вкрадчивый бас, словно вовсе и не генералу принадлежащий.
— Что сам? — не понял офицер.
— А сами вы что утверждали?
— Сам я?.. А я разве себя чем покрываю?.. Я ведь уже все рассказал по чистой совести… Павел Иванович, я все рассказал… Я спервоначала упорствовал, но какой смысл? Посудите сами, ведь все известно…
— А что Бошняк? — снова спросил Левашов.
— А что Бошняк? — снова не понял офицер, но тут же заиграл на своей флейте и почт» закричал, захлебываясь: — Я не предлагал господину Бошняку ничего противозаконного… Посудите сами, он для побуждения меня начать действовать сам, говорил, что все уже, мол, открыто, что единственный способ ко спасению — поднятие оружия и возмущение полков… Я ему объяснял противное, но, посудите сами, зачем я ему все это объяснял — понять не могу… Возмущение полков… Какие сии полки? Где они? Зачем вымышлять на несчастного и такие нелепости!..