Глубокий тыл
Шрифт:
— Шприц! — произносит мужской голос. Мать, поднявшись с колен, грузно бежит в угол, где на маленьком столике на спиртовке исходит паром блестящий ящичек. Приподнимает одеяло. Делает резкое движение. Женя не чувствует ни укола, ни холодного прикосновения. До нее доходит лишь запах эфира, и она опять погружается в вату, сквозь которую уже совсем издали доносятся знакомые голоса. Курт… неужели он тут? Это его голос. Только он может так смешно сказать по-русски: «Страствуйте». Женя делает усилие и открывает глаза. Да, это Курт. Он снова в советской военной форме без знаков различия. Нет очков, и, должно быть, поэтому взгляд у него такой беспомощный. И еще одно лицо, тоже бледное, прядь темных
— Я умираю, да?
Но никто не слышит вопроса, никто, кроме матери, горячее ухо которой снова приникло к ее холодеющим губам.
— Я умираю, мама? — повторяет Женя. Мать не отвечает, только закусила губу и яростно мотает головой.
Чудачка мама… И снова, но уже не теплая вата, а что-то серое, туманное, похожее на те облака, в которые влетает порой высоко забравший связной самолет, что-то такое же невесомое, холодное окутывает ее всю, и девушка, стараясь вернуть меркнущее сознание, удивленно спрашивает, вернее, ей кажется, что она спрашивает:
— Я умерла? Да?
21
«Чудные теперь комсомольцы какие-то! Ну, пошумите, ну, поспорьте, ну, ладно уж, поругайтесь, что ли, и обидное слово даже под горячую руку друг другу скажите—ничего, дело молодое… Но к чему разводить какие-то интриги: этого «свалить», того «протащить»? Нехорошо!» — так думала Ксения Степановна, собираясь к комсомольцам своей фабрики, у которых сегодня было отчетно-перевыборное собрание.
Говоря по совести, идти туда ей очень не хотелось. Прядильщица считала, что матери отчитывающегося секретаря неловко присутствовать на таком собрании. Но Юнона столько рассказывала ей о всяческих неладах в комсомольской организации, о подкопах, производимых под нее, о демагогах и дезорганизаторах, срывающих ей работу, что Ксения Степановна решила все же зайти, послушать, посмотреть. Да и Анна вчера как-то многозначительно посоветовала: сходи.
Но, очутившись в красном уголке среди ребят и девушек, шумевших веселыми группами там и тут, она сразу забыла свои сомнения. А когда в углу голосистые девчата затянули песню, прядильщица, вспомнив молодость, сама присоединилась к ним.
— Ксения Степановна, а вы были комсомолкой?
— Ну, а как же? Конечно, была!
— Правда, тогда девчата красные косынки повязывали, а любовь считалась предрассудком?
— Косынки действительно носили, а про любовь — какой это чудак вам такое наплел?..
И припомнились прядильщице бурные комсомольские годы, эшелон, стоящий в тупике у хлопковых амбаров. Такие же вот, а может быть, еще и помоложе ребята в косматых папахах, в картузах, в ватных тужурках, перепоясанных ремнями, а то и просто шнурками, подсаживая друг друга, лезут в телячьи вагоны. И где-то тут, среди них, в гомоне и шуме, в визге гармошек и звуках песен расхаживает ее Филипп, уж не только комсомолец, но и молодой большевик. У него тоже воинственная, мохнатая папаха собачьего меха. Тужурка перепоясана широким «велосипедным» поясом с кармашком для часов. И на мирном этом поясе—огромный «Смит-Вессон», какие когда-то нашивали полицейские… Свисток. Гармошка надрывает меха. Ксения испуганно жмется в табунке притихших девчат. Перезвяки-вают буфера. Состав трогается. У девчат на глазах слезы. А Филипп высунулся из теплушки, еще выше заломив на затылок папаху. «Девушки, не дрейфь, на нас вся Ресефесерия смотрит! — А сам глядит на нее на одну. — Вернемся! Ждите!»
— Нет, любили мы ае хуже вашего, — говорит Ксения Степановна и растроганно смотрит на кипящую вокруг молодежь, безуспешно стараясь угадать, кто же тут демагог, кто дезорганизатор, кто из них собирается «валить» комсомольский комитет.
А где же дочка?.. Юноны нет. Ну, конечно же, как это всегда бывает, не хватило пяти минут! Над чем-нибудь там хлопочет. В первый раз ведь отчитывается — не шуточное дело. Но вот и она. Влюбленными глазами следит мать за тем, как дочь уверенно подходит к столу. Раскрыла папку. Потрогала звонок. Стучит по нему ногтем, а сама смотрит в зал. И глаза, какие глаза! В кого только она такая уродилась?
— Всего в нашей организации 310 комсомольцев, 70 человек в данный момент работают, шестеро отсутствуют по болезни, один по неизвестным причинам, налицо 233… Я полагаю, мы можем открыть собрание.
«Ишь, как поднаторела!.. В ее годы мы, девчонки, коли Выберут на собрании в президиум, сидим, бывало, ни живы ни мертвы, а она вон — прямо плывет… И самая пригожая из всех девчат… А докладывает как!.. Анна вон на что опытный человек, а и то теперь свои выступления пишет, а эта начала даже без записочки». Вся охваченная материнской гордостью, Ксения Степановна не вдумывается в слова доклада. Только когда Юнона начинает рассказывать, как молодежь фабрики дружно отозвалась на славную гибель бывшего члена своего коллектива, Героя Советского Союза гвардии лейтенанта бронетанковых войск Марата Шаповалова, как развернулось в цехах движение шапаваловских бригад и какие у них успехи, прядильщица хмурится и опускает глаза: не надо бы так о брате! Но смутное чувство быстро проходит, мать вновь любуется дачкой, вспоминая оказанные как-то Степаном Михайловичем слова: ребятишки быстро растут во время болезни, а люди — во время войны. Приходит почему-то мысль: «Давно не были у стариков, как-то они там? А что, если с собрания, коли оно не затянется, завернуть к ним вместе с дочкой?» Но от домашней этой мысли ее отвлекает шумок, появившийся в зале. Прядильщица настораживается.
— А я считаю, что такая критика — нездоровая критика, она служит не нашим целям, — многозначительно произносит Юнона. — Для настоящей постановки соревнования учёт — главное. А учет — это цифры.
— А мы думали, что главное — люди! — насмешливо выкрикнул кто-то в зале.
Ксения Степановна нахмурилась и опустила глаза: нет, не следовало ей идти сегодня на это собрание!
— А тебя, Юнонка, еще и не так песочить надо! — кричит с места маленькая шустрая девушка, сердито тряся мелкими белыми, будто хлопковыми кудряшками.
Она сидит рядом с Ксенией Степановной и возбужденно дышит ей прямо в ухо. Это как раз та самая, что выспрашивала ее о прежних комсомольских делах. Тогда она показалась Ксении Степановне милой и немножко смешной. Теперь лицо у нее недоброе, голосок звучит резко, задиристо.
— Когда я в ответ Гале и Зине из ткацкой начала с бригадой ровницу экономить, это Шаповаловой неинтересно было: не наша инициатива. Выдумывайте свое, незачем нам за ткачами в хвосте тащиться. Так или не так? Юнонка, ты отвечай!
Теперь Ксения Степановна слушала внимательно. В словах «хлопковых кудряшек» был явный резон. Недаром ведь и партком прядильной осудил в свое время медлительность с распространением почина молодых ткачих.
— Чего ж ты с места кричишь? Ты запишись, чудачка, в прения, — шепнула она соседке.
— А чего она? Цифры, цифры! Этой показухе лишь бы самой на виду торчать, а до комсомольцев ей дела мало! — задорно ответила та, но, вспомнив, кому она это говорит, совсем по-детски смутилась. — Извиняюсь, Ксений Степановна, очень я нервная…