Глухарь
Шрифт:
Но тогда я еще был святым.
В те годы я еще ничего не совершил ни для личной корысти, ни для личного удовольствия. Я повиновался наитию и происходящее со мной не зависело от моих желаний.
И я подозреваю, что мои поступки имели бы совершенно иную подоплеку, не находись я в момент совершения так называемых преступлений в образе человеческом. В образе, который и теперь так угнетает меня и мешает мне жить.
Я сидел на лавочке под низкой яблоней и сквозь переплетение ветвей рассматривал происходящее.
Я
Поздним летом и осенью я собирал яблоки и тайно, по ночам, подкладывал их в стоящие возле каждой шконки тумбочки. И самым маленьким арестантикам докладывал излишек.
Но прикасаться к яблоне не позволял никому.
Ну должно же быть хоть что-то лично моим в мире, где все является общим!
Так вот, я сидел на лавочке под яблоней.
И девушка появилась из-за спины, двигаясь тихо и плавно. И я почувствовал что теряю систему и без того не очень устойчивых координат.
И еще я увидел, как надломился между нами воздух, и твердое настоящее дрогнуло и смазалось. Мир стал зыбким. Наверное она тоже увидела этот излом, и подошла, и опустилась на мою лавочку, поправила платье, и на всю оставшуюся жизнь я запомнил ее имя.
Наташа.
И больше я не запомнил почти ничего.
Все безумие и волшебство и поэзия тех мгновений заключались лишь в том, что они существовали один всего лишь миг. Бесценная краткость! И не было у этого мгновения ни продления, ни завершения. Чувство очарования возникло, будто мелодия и мне трудно было сказать, кто гладил пальцами трепетные клавиши души.
И я подумал, что несравнимо счастливее меня, видевшего эту девушку, может быть только Бог, создавший ее.
Наташа спросила пишет ли мне кто-нибудь… «Ну, подружка пишет?»
Нет ответа.
Дьявол избавил меня от разочарований семейной жизни, убивающей в душах влюбленных все то, что не может быть выражено никакими словами. Случайно коснувшись ее руки тогда, я и сейчас храню в себе электрическую магию того прикосновения. И если бы она только знала об этом, то стала бы самой счастливой и самой несчастной возлюбленной в этом мире. Одновременно. Потому что такое мгновение уже не повторится никогда.
Ты понимаешь меня, защитник прав двуногих?
Мой мир соткан только из таких искр и он очень мал, очень хрупок и очень раним. Поэтому я знаю, что именно защищаю в себе. Я охраняю свои мечты. И жестокость моя адекватна вторжению.
Какому судье и на каком суде смогу я объяснить, что вот этот еле уловимый миг прикосновения и есть для меня единственная реальность, а остальное-муть чужих идей, навязанных мне и сковавших меня.
Я выдаю желаемое за действительное.
Мое психическое мировоззрение не соответствует действительности.
Это моя мания.
Маньячество.
Но скажи мне, вдумываясь в каждое слово, что такой чудовищный ритуал, называющийся «исполнением супружеских обязанностей» не является ли большим маньячеством, чем мои эфемерные чувства?
Мы сидели под яблоней, и она осторожно сорвала два плода, и протянула мне тот, который побольше, с листиком на черенке. И запах этого яблока был ее запахом, и я боялся его надкусить.
А она лепетала о какой-то подружке…
О городе, где ей одиноко…
Я слушал и тут же забывал. И она снова о чем-то спрашивала, наверное о письмах или еще о какой-то ерунде, будто что-то имело значение в тот момент, когда добрые джинны ласкали наши пальцы, а зоркие дьяволы сторожили наш маленький космос от проникновения в него уродливых человеческих желаний.
Нас учат любви знатоки анатомии.
Нам стыдливо проповедуют физиологию.
И вот эту морализованную пошлость я совсем не могу переносить. Она убивает меня.
Женщина…
Источник поэзии и наслаждения сердца! Понимаешь теперь, для чего я учился убивать? Для того хотя бы, чтобы говорить о чувствах собственными словами, выражая все то, чего так стесняются выразить зомбированные самцы — мужскую нежность.
Я свободный человек.
И тюрьма — это не контрольные полосы с автоматчиками, не мертвые стены екатерининской кладки, не карцеры и не крытые. Тюрьма — это страх перед свободой духа. И не важно, в какой именно географической точке этот страх овладевает человеческим сердцем.
Тюрьма — в ожидании завтрашнего дня. В постоянном ожидании завтрашнего дня, который будет прикончен так же бессмысленно, как и прошедший. Будет прожит зря.
Тюрьма — в бесконечной и бесполезной заботе о добывании хлеба насущного, который нужен для поддержания жизни. Для продления рода. Того самого рода человеческого, ожидающего нового мессию, который снова изберет мучительную смерть, не желая оставаться среди этого человечества.
Можно будоражить воображение философскими поисками смысла, который оправдал бы смерть и примирил убийц с их жертвами. Можно даже активно бороться с Драконом, хорошо помня о том, кем становятся победители драконов.
Людям хочется вырваться из одной клетки, чтобы немедленно угодить в другую.
Кажется, что свобода во власти.
Но именно эта, глубоко скрытая, тайная надежда на возможное торжество и поддерживает существующий порядок вещей, и заставляет повиноваться тех, кому смирение ничего не принесет, кроме отчаяния и голодной смерти.
И все наши тюрьмы построены нашими собственными руками, и запоры этих темниц находятся не снаружи. Засовы внутри, в нас.
Вот я и глумился над теми, кто боялся приблизиться к моей яблоне. И ждал хотя бы одного настоящего человека, который не признал бы мое право захватчика, но не дождался. Тогда не дождался. Так если ни одна особь из восьмисотголового стада не посмела притронуться к моей яблоне, то неужели ты думаешь, что я кому-нибудь позволил бы прикоснуться к тому, что хранилось в глубине моей души!