Глухарь
Шрифт:
Рай в эпицентре урагана.
И преступление всегда оборачивается благом, потому что мы обнажаем крайности. Проявляем суть и указываем закону на его уязвимые места.
Враги, разрушители и созидатели, боги и дьяволы — это всего лишь крайние проявления одного и того же.
Другое дело, когда ты протестуешь против системы общественных взаимоотношений в целом. И, как Генри Миллер, ожидаешь и способствуешь гибели этой цивилизации, как несправившейся с заявленной задачей.
Ты видишь схему и тебе известен финал.
Ты не желаешь учавствовать
Но тебе приказывают: «Играй!»
Ты хочешь есть, тебе отвечают: «Играй! В процессе игры раздают пищу».
Тебе нужна зимняя одежда, тебе объясняют: «Играй! Согласно правилам, тебе будет предложено пальто».
У тебя не остается выбора, потому что не учавствующий в этой игре обречен, а ты созреешь для торешенного уединения, это будет означать лишь то, что сдался под давлением невыносимых обстоятельств. И позиция отшельника — это одна лишь из выпавших комбинаций на картах всеобщей игры. Это лаконичный крупье, подносящий к твоему виску заряженный одним патроном ствол, и лукаво утверждающий о том, что у тебя всегда есть право выбора.
У тебя действительно есть такое право.
Жизнь или прекращение жизни.
И если ты смел, ты избираешь Путь смерти. Но и это уловка банкующего. Все движутся к смети. Все. Даже если кто-то думает, что ползет к вечной жизни, он все равно ползет к могиле.
Ты смел, но прост.
Ты открываешь свои карты: «Я выбираю смерть!»
Ништяк, отвечают тебе.
Кто твой враг?
Мир.
И вот ты уже опоясан тротилом, и еще в автобусе или в вагоне метро, исполняя чужую волю, думая, что выбрал свой путь. Главное, чтобы ты высказал свою позицию вслух, чтобы твою позицию можно было приобщить к перечню человеческих игр.
Впрочем, если даже ты промолчишь, обязательно отыщется какой-нибудь провокатор, наподобие шустрого шуллера, который истолкует твое молчание в самом выгодном для рынка виде.
И тебе приходится путать следы. И молчать о главном. И лгать, чтобы отвлечь преследователя хотя бы на время. Но сделать это тем труднее, чем большим числом невидимых привычек и предпочтений, симпатий и антипатий, ты связан со своим врагом.
С миром.
Ведь куда бы ты ни отправился, лабиринт заморочит тебя до изнеможения, провернет в чертовом колесе иллюзорного разнообразия, да и выплюнет на станции под названием «свобода». И там тебя встретят педантичные ангелы в одинаковых одеждах, нарядят тебя анархиста-нигилиста в такой же пронумерованный костюм и выдвинут на руководящую должность.
А ты думал, что выбираешь смерть.
Она и наступила.
Черт, хорошая трава… Уносит.
Планируем над черноземьем.
Воронежская область.
Любому понятно, что при всех очевидных условиях, рано или поздно, моя индейская тропа должна была пересечься с извилистой горной дорогой чеченца Саида. Что и произошло, как только он вышел из карцера.
Увидев, что он проигнорировал земляков, я тут же договорился с банщиком, чтобы Саид смог смыть с себя камерную грязь и выбить из одежды раздавленных клопов. И пока чеченец полоскался под душем, я накрыл нехитрый стол из того, что было под рукой.
Отряд вкалывал в промзоне. А я закосил от бессмысленного труда с температурой, которая нагоняется до любого деления при помощи пачки сигарет с фильтром, врученной лагерному фельдшеру.
У меня не было какого-то осбенного расположения к этому горцу, но я хорошо помнил свое состояние, когда сам выходил с кичи. Меня просто-напросто боялись встречать, хотя и подкладывали под шконку новую уже ушитую по размеру робу и сигареты.
Вот я и встретил Саида.
Потом мы сидели за бараком на кирпичных ступенях всегда запертого черного хода, пили чай с липкими карпамельками и перекидывались изредка короткими репликами. Говорить-то было не о чем.
Саид что-то гнал на своих земляков, переходя с русского на чеченский. Грозил им жестоко поломанной судьбой. Потом умолкал и оба мы смотрели скаторжанской тоской за забор, где видны были груши и крыши, откуда доносился то отрывистый мужицкий смех, то напевный девичий мат. Заливался пес. На шесте торчал скворечник. Пахло бензином и наваристым домашним борщем. А облака в синем небе казались другими, более светлыми и более свободными.
Через несколько дней после нашего сидения на задворках, Саид получил посылку от своих родственников из Чечни.
Само собой разумеется, что отрядные активисты не решились его ограбить. И он, под завистливые взоры тех, кто никогда не успе6вал дойти с посылкой до барака, прошествовал мимо входной двери, мимо курилки, прямо под яблоню. Свалившись рядом со мной на лавочку и обрушив под ноги мешок, он отчеканил: «Сеструха грев подогнала. С консервного завода».
При этом черный Саид так загадочно улыбался, словно радовался чему-то никому не известному. Было ясно, что эту радость доставляют ему уж точно не продукты, появляющиеся в его руках из глубины серого толстохолстинного мешка.
Расстелив на земле газету, Саид раскладывал на нее содеожимое посылки. И я уверен, что именно после того, как он развернул бараний курдюк, моя яблоня задохнулась и перестала плодоносить.
Ничего больше не любил я в своей жизни так, как любил эту яблоню… Я дал ей имя — Наташа. Она, эта яблоня, часто снится мне. Она снилась мне даже вчера, и даже теперь, когда я рассказываю тебе о том, что все кончено, мне кажется, что я чувствую ни с чем не сравнимый запах цветущей майской яблони.
Саид же в этот момент ничего не чувствовал.
Да и май давно прошел.
В его ладонях, одна за другой, выросли три консервные банки с надписью «Завтрак туриста». Он облегченно выдохнул: «Здесь!»
Отвечаю, брат, в тот момент мне открылся секрет его, как мне казалось, клинической задумчивости. Выяснилось, что с самого перламутрового детства Саид курил коноплю. А его родная сеструха, единомышленница, по всей видимости, работала на консервной фабрике. В Грозном, может быть. Или в Урус-Мартане.
Представь, родной мой, целая консервная банка, под завязку утрамбованная зимним адыгейским ганджибасом!