Глухая Мята
Шрифт:
— Как же можно сравнивать, Никита Федорович! То партизан, а то — простой бригадир, — досадливо сморщился Виктор.
— Ничего, ничего! — замерцал светленькими ресничками старик. — Очень даже можно!
Неинтересны рассказы Никиты Федоровича ребятам, неприятны, но он охотно и только при них вспоминает былое… Вот и сейчас Никита Федорович идет рядом, забегая вперед, и, суетясь оттого, что могут не услышать, рассказывает о колчаковщине. Одет старик удобно и тепло: вместо сапог у него валенки, запущенные головками в резиновые чуни, шапка не из собачины, как у всех, а из овчины, на плечах не телогрейка, а полушубок,
В тайге — вечер. Солнце уже заслонилось сосняком, низовина деревьев темна, облита чернью, и только вершина соспы-семенника светлеет, словно в маковке, скрытая иглами, горит лампочка.
— Допрежь Колчака мы с чехами схватились! — рассказывает Никита Федорович. — Отчаянной лихости народ! Умело воевали, а насчет боеприпасу и всего прочего — здорово были снаряжены. Я после боя у них салфетку стащил, так, не поверите, три года заместо портянок навертывал. Не было ей износу, вот до чего крепкая попалась!.. — мечтательно вспоминает он. — Ну, а схватились мы с ними еще крепче! Серьезный был бой, как говорится, но мы их обротали. Хотя, скажу вам, под деревней Сухояминой от нас и от чехов самая малость осталась! Однако мы их к сосняку прижали и, как говорится, вытеснили… Богатая была деревня! Нам бабы от радости столько провианту натащили, что страсть! Особливо суп из баранины был вкусный! — сообщает он и крутит головой, облизывая губы.
Парни насмешливо улыбаются, но Никита Федорович не замечает этого. Он умиляется от благодарности к далеким женщинам, принесшим еду усталым партизанам, а оттого, что припоминается запах баранины, близкими становятся и тот день, и то серое небо, и краснощекая молодка, что накормила его, Никита Федорович не может не сказать о ней.
— Меня, парни, знатная краля присмотрела! Кормит супом, а сама глазищами так и зыркает! — говорит он, мягко улыбаясь. — Вид у меня, конечным делом, был взрачный! Папаха это, красная лента, наган на боку…
И снова не замечает Никита Федорович, как переглядываются парни, как понимающе обмениваются взглядами, точно говорят меж собой: «Эх, старик! И ничего-то ты не запомнил! Все застлал суп из баранины!» Они идут чуть позади Борщева и поэтому могут неслышно для него обменяться несколькими словами, и, пользуясь этим, Виктор быстро шепчет Борису:
— Послушай, что сейчас будет!
— Никита Федорович, — приблизившись, спрашивает Виктор. — Сколько человек с той и другой стороны принимало участие в бою?
— Сколько? — рассеянно прищуривается старик, все еще занятый воспоминаниями и поэтому сразу не понявший вопроса.
Но и потом, когда ему ясно, о чем спросил Виктор, Никита Федорович отвечает не сразу — многое заплыло в памяти так густо, как соком заплывает на дереве сквозная рана. Чтобы ответить на вопрос Виктора, Никите Федоровичу нужно опять вспоминать о супе, затем о том, что до выхода из леса у партизан неделю не было хлеба, и что командир разделил остатки собственноручно, и что молодому и сильному тогда Никите Борщеву пришлось граммов пятьдесят.
— Нас было сорок два человека! — отвечает Никита Федорович, вспомнив, что командир разделил хлеб на сорок две части.
— А чехов? — добивается своего Виктор и дергает Бориса за руку: слушай, не пропускай ничего, самое интересное начинается!
— Чехов
— Примерно! Хоть примерно, Никита Федорович!
— Человек полтораста было… — натужно отвечает старик, вспоминая, как катилась по обочинам сопки зеленая, шумная волна чехов, как пулеметчик Сергей Долгушин вышел из боя целеньким, но с перевязанной рукой — обжег о кожух пулемета. — Самое меньшее — сто пятьдесят! — уверенно повторяет он.
Молоды Виктор Гав и Борис Бережков — невдомек им, что стариковская память устроена не так, как у них: что было вчера или позавчера, может начисто забыть Никита Федорович, но зато хорошо помнится ему, что у станового пристава цепочка на пузе была наполовину золотая, наполовину медная, а завоеванная у чехов салфетка вышита васильками… Чудесное явление — стариковская память! Ярко хранит она цветные фотографии канувшего, но недолговечны они: уйдет с теплой земли Никита Федорович, и погаснут цвета, затмится навечно запечатленное. Ни книги, ни картины, ни летописи не вернут поколениям то, что хранил в голове, в выгоревших глазах старик Борщев. Не одно тело Никиты Федоровича положат люди в глинистую нарымскую землю, а целый мир погребут, ибо, уходя из жизни, уносит человек с собой увиденное. Не вернуть его! Каждый человек по-разному видит землю, и нет на ней двух запечатлевших одинаково голубое небо, зеленую траву, сиреневую воду, — наверное, только стрекозы видят жизнь равнозначными шестигранниками через сетчатые глаза.
Уходя с земли, целый мир уносит с собой человек! И земля не теряет ничего — она дала, она и взяла…
— Интересные были времена! — задумчиво говорит Виктор Гав. В привычных картинах — туго надутые ветром бурки, алые знамена — представился ему неравный бой партизан с чехами под деревней Сухояминой, и от этого он завистливо вздыхает, жалеет о том, что не привелось быть на месте Никиты Федоровича.
А старик задумывается — опускает голову, бредет впереди, как-то вдруг обессилевший, обмякший в теплой, удобной одежде. Он не размахивает руками, не суетится больше по-стариковски. Потом произносит тихо:
— Теперь тоже времена интересные!
И ребята понимают, что с того самого времени, как была сказана последняя фраза, думал старик о прошлом, сравнивал его с настоящим, стыкал свою жизнь на грани бывшего и теперешнего — и затосковал оттого, что ему семьдесят лет, что жизнь, собственно, прожита и совсем немного дней и ночей осталось ему быть на земле, что пройдет немного времени и он последует за Сергеем Долгушиным и Петькой Калашниковым в тот мир, откуда не продают железнодорожный билет ни на одну станцию земли.
Над Глухой Мятой громоздится, ворочается, устраиваясь на ночь, небо; останавливаются облака, прицепляются за вершины сосен, чтобы хоть ночь скоротать в покое. Помигивают в просветах сосен звезды. Да и ветер тоже, отыскав ночевье, прячется, свернувшись тугими вихрями в сосняке.
Неслышно ступает ночь по Глухой Мяте.
— Хоть сто лет живи — помирать не хочется! — грустно говорит Никита Федорович.
Молоды Виктор и Борис, не прошагали по земле и четверти дороги Никиты Федоровича Борщева, но доходит до них острая тоска старика, боль сердца — не сговариваясь, не переглядываясь, как обычно, они осторожно подхватывают Никиту Федоровича под руки.