Глухая Мята
Шрифт:
Они выходят из барака.
— Валентин Семенович, вы не удивляйтесь! — таинственно шепчет Федор. — Настроение у меня хреновое, смурое… Не откажите, дойдем до электростанции. Там у меня литровка припрятана. Консервы есть… Приложимся!
— Предложеньице! — изумляется механик. — Ты серьезно?
— Цельная литра!
— Пойдем! — коротко говорит Изюмин.
Полкилометра пути до эстакад они проходят молча и быстра. Изюмин открывает замок, распахивает дверь, пропускает Федора в маслянистую, густую темень. Чиркнув спичкой, Титов уверенно лезет рукой под доску крыши, приподнимает ее — и достает
— Вот она, голуба!
— Праздновать так праздновать! — весело отзывается Изюмин, включая аккумулятор. Станция наполняется желтоватым светом маленькой лампочки…
Все остальное происходит безмолвно и быстро — звякает бутылка, плещется водка, скрипит нож, разрезая жесть. Федор кажется суровый, старым. Сдвинутые стаканы звенят. Федор относит на вытянутой руке водку, прицеливается прищуренным глазом, измеряет расстояние от губ до стакана, затем, закинув голову назад, резким движением подносит его ко рту и опрокидывает — жидкость завивающейся струйкой, не касаясь полости рта, выливается в горло.
— Знаменито! — смеется механик, но сам пьет долго, мелкими глотками, затаив дыхание, и Федору представляется, что он тянет не водку, а сладкую жидкость. Когда Изюмин отрывается от стакана, на дне остается граммов пятьдесят водки.
— До конца, Валентин Семенович!
— Успею!
Федор откидывается к стене, засовывает руки в карманы. Он прислушивается к тому, что происходит в голове, ждет опьянения. Проходит несколько минут, и маленькая электрическая лампочка расплывается, колеблется, вокруг нее мельтешат розовые лучи, а в ушах у Федора все явственнее начинают звучать маленькие, стеклянные колокольчики. Предметы сжимаются, светлеют и тоже расплываются в контурах, и чем больше, тем уютнее становится ему.
— Берет! — удовлетворенно замечает Федор, и его голос звучит чуждо, непривычно, звонко. От этого Федору становится весело. — Повторим, Валентин Семенович!
— Подождем, Федор! — отвечает Изюмин, сильно покрасневший от выпитого. Красивое мускулистое лицо механика налилось кровью, словно он долго лежал под солнцем. От водки Изюмин помолодел.
— Вам водка идет! — говорит Федор. Изюмин вдруг становится ему родным и близким, хочется сказать что-то ласковое, признательное. — Вы здорово пьете, Валентин Семенович! Навык есть! Я все никак не спрошу, откуда вы приехали? Вы, должно быть, не простой человек, Валентин Семенович!
Механик хохочет, протянув стакан Федору:
— Наливай! Где наше не пропадало! Лей! Вот так!.. Откуда я к вам приехал? Отсюда не видно!.. А человек я простой, обыкновенный! — и вдруг резко обрывает хохот. — Вернее, был человек… Да ты не серьезничай! Шучу я! — опять сбивается на смех Изюмин. — Механик я! Вот и все, Федор!
— Кем вы раньше работали, Валентин Семенович?
— Механиком, механиком! Выпьем! За твое здоровье, Федор!.. Не горюй! Перемелется — мука будет! Это хорошая поговорка! Я в нее верю! Пей!
— Я и не горюю! Чего горевать!
Выпив второй стакан, Федор закуривает. Чувствует он: каждая клеточка, каждый мускул наливаются силой, движением, он точно ширится, растет, меняется весь с головы до ног. Много сильнее, выше становится Федор, и от этого мелким, надоевшим и
Одно масштабно, реально в окружающем — близкое, словно опухшее, — или это кажется Федору? — лицо механика Изюмина. Под глазами точно нет ни носа, ни подбородка, а один большой, сжатый по краям защелочками мускулов, рот. И странное дело — глаза и губы взяты от разных людей: глаза — от мудрого, понимающего, губы — от желчного, непонятного, чужого.
Глаза и губы — вот все, что осталось на лице Изюмина.
Видит Федор: разжимаются защелочки, верхняя губа лезет вверх.
— Да, обидели тебя, Федор! — говорит рот.
— Черт с ними! — с колокольной высоты своего роста бросает Федор. — Вались они в яму! Мелочи, кирюхи!
Маленькие, суетливые, копошатся букашками люди, куда-то бегут, что-то делают, торопятся. Не снисходит до их муравьиной возни Федор. Куда? Зачем?
— Дернем еще по сто, Валентин Семенович!
— Много! — раскрываются губы.
— Ничего!
Федор наливает еще полстакана и выпивает один, без механика, и с этой минуты возникает в опьяненном мозгу низкий гитарный голос, звучит настойчиво, громко; и чем больше Федор проникается, пропитывается им, тем больше исчезает ощущение реальности происходящего — словно с тихим шелестом распахиваются стены дощатой будки, уплывает потолок и открывается береговая кайма Оби… Ходят кружевные беляки, волна плещет, бежит к ногам…
— Это разве обидели! — покачивается Федор на скамейке. — Так разве обижают! Подумаешь, боевой листок… Это не обида, а комариный укус! Хочешь, расскажу, как обижают человека по-настоящему, как душу из него вынимают… Хочешь, расскажу… Ты только скажи, я расскажу, я обязательно расскажу тебе, Валентин Семенович! Ты мне — лучший друг! Рассказать?
— Расскажи!
— Обижают человека вот как… Представь себе: течет река Обь, луна светит, песню поют, а ты идешь по берегу с девкой — такой красивой да веселой, что нет у тебя ног… Или вот возьми ты, к примеру, такое: сидит человек с красивой девкой на скамеечке, ночь кругом, весна, и она вдруг целует человека и говорит, что, дескать, люблю тебя. Ты, говорит, хороший, добрый, родной… Я, говорит, с тобой до гроба, по конец жизни… Так вот этот человек — я!
— А красивая девка — жена Ракова! — размыкаются мускулы застежек на губах механика.
Федор, как от удара, откидывается назад, пугается, на миг закрывает лицо руками, сильно покачивается. После паузы он хрипло спрашивает:
— Ты откуда знаешь? Тебе кто сказал? — и руками наваливается на Изюмина. Механик осторожно, но решительно отстраняет его, поднимается — напружинившийся, высокий, мускулистый. Федор тяжело дышит. За дощатыми стенами станции со звоном падают, разбиваются о землю сосульки, в дремотность тайги, пружинистые, несутся по верхотинам сосен ветры.