Глухая Мята
Шрифт:
Механик Валентин Семенович Изюмин вот уже час кряду сидит на холодке, возле станции; согнув широкие плечи, читает книгу. Временами отрывается, внимательно оглядывает эстакаду, мельком прислушивается к тому, как на разные голоса — меняется нагрузка — поет мотор, и опять читает, углубленный.
Гремит эстакада.
Преувеличенно широкий, похожий на гардероб, идет по ней бригадир Семенов, в руках держит электросучкорезку — большой тяжести инструмент. Точно игрушечную лопаточку, вскидывает сучкорезку Семенов, жестом фокусника подбрасывает и на лету щелкает выключателем. Станция Валентина Изюмина сникает, захлебывается мотором, но рычажок автоматического регулятора шире открывает подачу горючего, и мотор поет по-прежнему четко. Семенов срезает
Механик наблюдает за бригадиром. Смотрит любопытно, пристально, с непонятной, легкой усмешкой; чем-то сейчас похож он на человека, рассматривающего хорошо знакомую машину, которая обнажила перед ним блестящие, запутанные внутренности. Все ясно ему — какая шестеренка за какую цепляется, как сопряжено движение рычагов, как снуют руки-поршни. До глубинных тонкостей, до последнего винтика понимает человек машину и снисходительно улыбается непонятливости других, для которых машина — лабиринт, тайна.
Словно рентгеном просвечен Семенов в глазах механика Изюмина; как солнечный луч призмой, разложил он бригадира на составные части, и никакой сложности но оказалось в нем, ничего неожиданного. Да и не семь цветов спектра, а всего три обнаружилось в Семенове. Легко и просто объясняет механик Изюмин бригадира: красный цвет — чувство долга, синий — непоколебимая уверенность в право на бригадирскую власть, зеленый — довольство жизнью, умение быть счастливым от малого. Прост, как грабли, бригадир Григорий Григорьевич Семенов для механика Изюмина. Стоит ему оторваться от книги, секунду понаблюдать за ним, как готово решение, написан рецепт. Точно гербовой печатью он прихлопывает диагноз: красный цвет — это бригадир, отказавшись от привилегии начальника, стал работать вместе со всеми; синий цвет — это Семенов приказывает Титову собрать хлысты; зеленый цвет — бригадир вдруг становится счастливым оттого, что проснулся на пять минут раньше будильника, который должен зазвенеть в половине седьмого.
Ясен как божий день бригадир Семенов механику Изюмину!
Не трудны механику и другие лесозаготовители.
Незримым ходом часовой стрелки крутится рабочий день в Глухой Мяте. На эстакаде — пятачке вылущенной тайги — веселое шевеленье, гром, смех; тилипает одинокий топор, горланит сучкорезка, с визгом струятся по проволоке привязанные за кольцо кабели. На кончике эстакады, на самом краешке пристроился Никита Федорович Борщев; одной рукой держит топор, другой — здоровенную балясину. Лоб у него собран гармошкой морщин, борода дыбом, левый глаз хитренько прищурен. Никита Федорович вытесывает покота для штабельщиков, а чтобы скучно не было, рассказывает случай из собственной, борщевской жизни.
— Спервоначалу Советской власти противобожеский лектор был куда угонистей… Тут уж, парень, палец в рот не клади! Откусит, как говорится, выплюнет, опять откусит, а снова не выплюнет, нет, не выплюнет! — самозабвенно крутит головой Никита Федорович. — Шустрый был лектор, занозистый. Вот такой случай был на моей жизни… Приносят однажды мужики старинную икону, кажут лектору и говорят: «Вот, гражданин лектор, этой иконе Егория Победоносца сто лет, а, гляди, блестит она, точно новая, — нет ни трещинки, ни царапинки! Объясни нам, как это может быть, если это не божья воля? В сельсовете, говорят, на стенку писанный красками портрет повешали, провисел он полгода и весь зажух, плесенью покрылся. Если не видели, гражданин лектор, можем вместе пройтиться!» — «Нет, — отвечает он, — видел и пройтиться не желаю, а вот икону с удовольствием посмотрю. Мне, говорит, этот богомаз старообрядческий прекрасно знаком, и даже знаю, что такими знатными красками пишет, что не только сто лет, а двести провисит икона!» Ну тут, конечным делом, заулыбались мужики. «Никакая это, хохочут, не краска, а святость иконы!..»
Никита Федорович широко размахивается — лопатки спадают под телогрейкой, — прицеливается и бьет топором по балясине так ловко, что сразу выпадает здоровенный клин.
— Тут лектор как вроде бы обиделся, опечалился и жалобным голосом просит мужичков показать икону. «Я, говорит, может, и ошибаюсь, но будьте настолько вежливы, дайте мне ее в руках подержать!» Мужики посоветовались и дали иконку. Он сгреб рукой, на лик Егория даже и не посмотрел, а прямо хлесть на изнанку глазами. Посмотрел, улыбнулся скрытным манером и тихо так говорит: «Вы, мужики, дощечку с изнанки приподнимите да загляньте внутрь!..» Они сызнова, как говорится, посоветовались, зачем, дескать, лезть это в святую икону. Однако под дощечку полезли, потому как очень он их залюбопытил скрытной улыбкой… Ну, заглянули мужики под дощечку, а там вот что написано… Более тридцати лет прошло, а помню, что там старинными буквами было изображено… — Он вздымает в небо бороду, задумывается. — Такие слова там были… «Едет Егор во бою, на сером сидит коню, держит в руце копию, колет змия в жопию». Вот какие слова написал под дощечкой икономаз старинный… Мужички тут, конечным образом, заплевались. Им, парень, не по себе лекторова улыбка пришлась! — обратившись к Петру Удочкину, живо и задорно объясняет Никита Федорович и первым хохочет. — Улыбка им, как говорится, не понравилась… Хе-хе!
Смеясь, Никита Федорович широко разевает рот, откидывает назад туловище и надолго заливается неслышным, вздрагивающим — в горле клокочет и шипит — смехом. Ему, видимо, жарко, он стягивает шапку, обнажив лысую голову. Лесозаготовители, бросив работу, тоже смеются, и Никита Федорович замечает это — он хватается за топорище, прикрикивает на Петра Удочкина:
— Ты, парень, слушать слушай, а работать работай! — и ожесточенно машет топором.
Но работа у него сегодня такая простая и легкая, что Никита Федорович молчать не может: помахав топориком, снова собирает на лбу морщинки, делает многозначительное лицо:
— Не тот теперь лектор пошел! Недавно приезжал один из области, картинки на стенку навешал, лампочки позажигал и сытым голосом объясняет, что так, дескать, Земля вертится вокруг Солнца. Час целый объяснял, как она крутится. Ну, тут, конечным делом, поднимается Истигней Анисимов, дружок мой старинный, и спрашивает: «А скажи, товарищ лектор, вокруг чего Земля вертится ночью, когда Солнца нет?» Эх, как тут заржали мужики, аж клуб пошатнулся, а Истигней допекает его: «Мы, говорит, сорок лет назад узнали, что Земля вертится, ты, говорит, лучше, товарищ из городу, объясни нам, отчего моя внучка, уехавши к вам в область, в какую-то секту начала ходить и чуть не голая перед мужиками раздевалась. Спасибо, говорит, что я в прошлом годе в город наведался и дурь из нее ремнем выбил. И вот я спрашиваю, лектор, где ты прятался, когда она в секту шла? Ты, поди, лекцию читал…»
Тук, тук! — бьет дятлом в балясину топор Никиты Федоровича; как шарниры, ходят под телогрейкой лопатки; снова вырубив большой кусок сосны, строжает голосом, осанкой:
— Не туда гребут лектора! Лекция лекцией, а ты в нутро человека загляни! Лампочки зажигать — это полдела!
Бригадир Семенов проходит по эстакаде; остановившись рядом с Борщевым, наклоняется к нему, чтобы не слышали другие, шепчет на ухо:
— Вы извините, Никита Федорович, но мешаете работать. Вы человек опытный, умеете работать и говорить, а другие не могут.
— Ты не сомневайся! — поднимает на него светлые стариковские глаза Борщев. — Я замолчу. Ты не сомневайся! — горячо обещает он и мирно улыбается…
Мартовский погожий день стоит в Глухой Мяте. В безветрии застекленел воздух — ни марева, ни струйки не поднимается от неподвижной тайги, на снегу лежат резкие тени сосен, и от этого представляется, что на землю поставили рядком черные угольники. В стороне от трелевочных волоков снег глубок, тверд. Трудно идти в марте по снежной целине, а вальщики леса перепрыгивают с места на место белками, железная лопата и та туго вязнет в снегу.