Гномон
Шрифт:
Но я туда попал. Пьяный, накуренный и возбужденный. Как раз в момент оргазма, если память мне не изменяет.
Николай Мегалос хочет, чтобы я нашел ему место, которое существует (насколько вообще можно говорить о его существовании) в концептуальной полутени популярной игрушки.
— Ты разочарован, — гудит Мегалос, и я пусть не сразу, но понимаю, что так и есть.
Он же мой главный враг, мой Властелин Колец. Я хотел, чтобы он оказался суперкачком с подпевкой из фанатиков, а не одним из наших: не задротом в фашистской рясе.
— Ты невежда, Константин, — говорит
— Ты невежда и дурак. Да, знаю, ты всегда был учеником Геласии, а не моим. Но я надеялся, что ты впитаешь хоть немного моей науки, пусть и осмотически. Стелла же смогла.
Он кивает Стелле, и та кивает в ответ. Стелла-не-Стелла и ее дядя, с которым у них нет генетической связи. Точнее, они не ближе друг к другу, чем два любых человека, то есть очень похожи.
— Подумай, Константин, и все поймешь. Божество — твоя акула, да? Твоя акула не видит мирскую плоть. Это тень. Божество видит нашу истинную сущность, знаки и сигнификаты. Оно видит Иерофанта, видит Молящегося. Видит Стеллу и ее значение. Ему плевать на окутывающий ее туман. Игра — это мир, сотканный из знаков. Она существует как карта пространства, у которого нет физической реальности, поэтому мы зовем его нереальным, но для божества оно не более нереально, чем мы сами. Оно плавает в тебе и игре, и вода одинаковая на вкус. Разве что чище.
Он вырядился в балахон, как у гаруспика в соседней комнате, но значительно чище.
Думаю… Думаю… Думаю, я ему сейчас врежу. Да. Так и сделаю. Профессор Космату заплакала бы. Понять не могу, как он может так ее оскорблять. И кстати: здесь она? Нет. Почему? Потому что он не смеет. Не смеет пойти на такое святотатство, на такой обман. Или, может, задумал себе личное возрождение в облике юного отважного грека с такой же девушкой? Оставит в прошлом Косматоса и утешится с Анфеей, дочкой рыбака, которая в его сморщенном стручке увидит знак и сигнификат самого могучего пениса в Греции.
Который, кстати, принадлежит мне.
Да. Определенно пришло время ему врезать. Между тем ярость: ярость отлично продувает умственный чердак. Настолько острая и сильная, что я вдруг собрался. Стелла, да. Стелла мне нравится, и, честное слово, мне плевать, чокнутая она или нет. Когда мы сбежим отсюда вместе, а мы сбежим, войдем в Пятнадцать Сотен, а их не касается «Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам». Если она уверовала, что является перевоплощением моей умершей возлюбленной, я согласен, так ей в паспорте и напишем. Так и люди будут считать. Я — Константин Кириакос, и я вознесся в этот миг не к роли Иерофанта в какой-то мертворожденной религии, а к более удобному и властному престолу миллиардера. Нужно, наверное, ему спасибо сказать, что все мне разъяснил.
Руку я вроде не сломал. Нос Косматоса явно видал лучшие деньки (я плохо прицелился, виноват, у меня нет опыта в рукопашных драках). Стелла выглядит как… Стелла. Если она удивлена, то хорошо это скрывает. Она выглядит до странности безмятежной. Если честно, я сам не знаю, что почувствовала бы в этой ситуации оригинальная Стелла.
Нужно, наверное, посмотреть на Мегалоса. Позади него замерли все монахи и монашки. Они никогда прежде не видели, чтобы кто-то врезал гадателю, особенно лично Иерофант.
Упс. Надеюсь, они не решили, что пора казнить Косматоса. Это будет, пожалуй, перебор. Хотя. Вспомним Билла из Мадрида.
Мегалос одобрительно кивает:
— Он рассердил тебя, и ты его ударил. Так и должно быть. Хочешь бросить ему вызов в круге?
В ритуальном круге, для испытаний. Господи Иисусе.
— Нет.
— А он, разумеется, не бросит вызов тебе. Ты несешь в себе божество. Что ж. Всё в порядке. Косма, пожми ему руку.
Мы пожимаем руки. Косматос пялится на меня поверх окровавленного платка. Одна из монашек уводит его к медсестре, чтобы умылся и принял аспирин.
Чувствую себя злодеем: старика ударил. Но здесь произошло и нечто другое. Мегалос по-кошачьи самодоволен. Что я только что сделал? Нечто опасное. Я пролил кровь в этом месте. Кровь — всегда плата. Или цена.
Мне нужен телефон.
Мегалос вновь указывает на компьютеры:
— Это один из способов найти Чертог. Тебя беспокоит, что это игра? Порождение дегенеративного англоафриканского ума?
Ну да, конечно. Я расстроился, потому что разработчица — черная. Бог с ним, что все остальное — полный дурдом.
— Ты по-прежнему думаешь о мире, который знал, до возвращения богов, — говорит он и обнимает меня за плечи так, что я чувствую жир и мышцы, чую запах хищного пота. — Чертог существует всюду, где сотворяется, всюду, где знаки освящаются и собираются. В католической картине сотворения то, к чему прикоснулся Бог, нетленно, но в истинной Греции нетленность — застой, а вечность — проклятие беззубой старости. Лучше принять обновление. Боги рождаются, сражаются и умирают, затем возвращаются иными, сильными. Так и Чертог: каждая новая итерация иная, но внутри он один и тот же. В 1657 году Чертог создал в Оксфорде Элиас Эшмол, изобразивший его на гравюре и оформивший как колоду карт Таро. Но он подражал труду двухтысячелетней давности, работе Остана Перса, который познал Чертог в беседах с ангелами, а потом изваял его из глины в Кермане в 431 году до нашей эры. Мальтийские рыцари сплели его как гобелен и поплатились за свою ересь: последнего из них повесили под мостом в Париже, где до сих пор висит табличка с его именем. В подражание в Лондоне на мосту Блэкфрайерс повесили банкира Кальви!
Он толкает меня в бок: интересные факты о ритуальных убийствах, хо-хо-хо.
— Чертог был нарисован кровью на внутренней стороне троянского коня, через него в город вошла многотысячная армия — один воин за другим. Это дверь в любую крепость, врата в лучшие и худшие из миров. Потому он не менее реален, даже если скрыт в блажной игре — порождении декадентской культурной индустрии, чтобы люди могли растратить на нее жизнь, ставшую в реальном мире невыносимой из-за политической слабости и социальной раздробленности. В нем мы восстановим мир, ты и я, если ты сумеешь его отыскать!