Год 1942
Шрифт:
– Конечно, - сказал Александр Михайлович. - объяснение есть и оправдание есть. У немцев огромное численное превосходство. Они идут на любые потери, чтобы в ближайшие дни закончить операцию. Наши люди дерутся днем и ночью, самоотверженно, но сил пока не хватает. В некоторых батальонах осталось по нескольку десятков человек. Но директива Ставки остается в силе - вот вам и линия...
А когда я вернулся в редакцию, в репортаже сталинградских корреспондентов, поставленном уже в полосу, сменил, как это было и в кризисные дни битвы за Москву, информационный заголовок "В районе Сталинграда" на призывный: "Отбить новые атаки немцев на
"Сейчас идет решающий бой за Сталинград. Мы должны отстоять город во что бы то ни стало. Больше стойкости, упорства, умения маневрировать - и новые яростные атаки врага будут отбиты".
Уже названы имена многих героев Сталинграда. Вот и сегодня в газете опубликован большой, трехколонный, очерк о бронебойщике Громове. С ним я познакомился во время своей поездки в Сталинград. Были мы тогда с Петром Коломейцевым в одном из батальонов на окраине города. Комбат все нахваливал Громова, советовал побывать у него. Нашли мы его в землянке, вырытой в глубоком овраге, где отдыхали после боя расчеты противотанковых ружей. Сорокалетний Громов, в прошлом пахарь одного из подмосковных колхозов, с загорелым, тронутым морщинами лицом и светлыми желто-зелеными глазами наше появление, как нам показалось, встретил без каких-либо эмоций. Что ж, пришли, так пришли.
Сидим мы с Громовым на пожухлой траве у входа в землянку и беседуем. О жизни, о немцах, а больше всего о боях. Но разговорить его мне не удается. Он все отвечает односложными фразами: "Ну, подошел танк... Смотрю - ближе... Я стрельнул раз - не горит... Стрельнул два - зажег..." Мучил я бронебойщика, сам мучился, но больше ничего выдавить из него не смог. Можно было, конечно, написать небольшую заметку или корреспонденцию, но чувствовалось, что перед нами интересный человек, со сложным характером и дела его незаурядные. О нем не заметку писать надо.
Здесь, в Сталинграде, наш корреспондент писатель Василий Гроссман. Дал я ему координаты батальона и попросил написать очерк о Громове. Целую неделю прожил он с бронебойщиками. Подружился с ними. Вошел в их семью как свой человек. И они открыли ему свои души. И вот очерк у меня - сверстанный, занявший три колонки до самого низа. Написан он был заразительно, страстно, с глубоким проникновением в психологию человека. Писателю удалось разговорить скромного и молчаливого бронебойщика. Вот выдержки из записанного им рассказа Громова:
"Я спрашивал его потом, что испытал он в первый миг своей встречи с танками, не было ли ему страшно.
– Нет, какое там, испугался. Даже, наоборот, боялся, чтобы не свернули в сторону, а так - страху никакого... Пошли в мою сторону четыре танка. Я их близко подпустил - стал одну машину на прицел брать. А она идет осторожно, словно нюхает. Ну, ничего, думаю, нюхай. Совсем близко, видать ее совершенно. Ну, дал я по ней. Выстрел из ружья невозможно громкий, а отдачи никакой, только легонько двинуло... А звук прямо особенный, рот раскрываешь, а все равно глохнешь. И земля даже вздрагивает. Сила! - И он погладил гладкий ствол своего ружья.
– Ну, промахнулся я, словом. Идут вперед. Тут я второй раз прицелился. И так мне это - и зло берет, и интересно, - ну, прямо в жизни так не было. Нет, думаю, не может быть, чтобы ты немца не осилил, а в сердце словно смеется кто-то: "А вдруг не осилишь, а?" Ну, ладно. Дал по ней второй раз. И сразу вижу - попал! Прямо дух занялся: огонь синий по броне пошел, как искра. И я сразу понял, что
Закричали внутри немцы, так закричали, я в жизни такого крику не слышал, а потом сразу треск пошел внутри, трещит, трещит. Это патроны рваться стали. А потом уже пламя вырвалось, прямо в небо ударило. Готов! Я по второму танку дал. И тут уж сразу, с первого выстрела. И точно повторилось. Пламя синее на броне. Дымок пошел. Потом крик. И огонь с дымом снова. Дух у меня возрадовался... Всему свету в глаза смотреть могу. Осилил я. А то ведь день и ночь меня мучило: неужели он меня сильнее..."
Это был первый из тех очерков, которыми писатель открыл свой знаменитый сталинградский цикл. Занимавшие три, четыре, а порой пять колонок на страницах газеты, они стали, говорю без преувеличения, классикой фронтовой журналистики. Недаром многие из них перепечатывались "Правдой".
* * *
Савва Голованивский написал для нас два очерка. Один из них опубликован сегодня, называется "Презрение". Речь идет о презрении к гитлеровцам, попирающим все законы войны. Об этом уже не раз писалось, но в очерке Голованивского ситуация необычная.
Сержант Николай Краткий из Донбасса, конечно, понимал, что с врагом надо драться насмерть, но думал, что воин должен быть великодушен. С этими наивными для противоборства с немцами представлениями он и пошел на войну. А потом, когда стали наступать, перед его взором прошли ужасы немецких злодеяний. Но особенно сильный удар нанесли его душе изуверство и бесчинство гитлеровцев, не щадивших детей. То, что он увидел в одной деревне, так потрясло его душу, что он и места себе не находил. Все иллюзии в отношении "великодушного" врага исчезли, как дым.
Финал этого очерка такой:
"Он готовил немцу погибель сосредоточенно, обдуманно... Он стал заботиться о том, чтобы уложить немца одной пулей и обязательно в голову так, будто ему было жалко лишний раз продырявить его шкуру.
– Да ведь не на пушнину его сдавать! - говорили ему. - Можно еще дырочку сделать. Приемщик сам господь: не забракует...
За короткий срок набил он их 119 штук..."
А немного раньше был опубликован очерк Голованивского "Искупление мужеством". Рассказ о трусе, дезертире. Фронтовые законы беспощадны. Путь у труса был один - трибунал, но нередко ему давали возможность на переднем крае искупить свою вину, для чего и были приказом 227 созданы штрафные роты. Голованивский рассказывает, как, испугавшись танков, которые шли на его роту, Островский бросил ручной пулемет и бежал. А дальше события развивались по-другому, чем бывало в таких случаях.
Островский пришел в блиндаж к политруку и рассказал все, что с ним произошло. Политрук выслушал его, не стал долго расспрашивать, но сказал:
– Умри, но добудь! Понял?
Обошлось без штрафной роты.
Далее напряжение в очерке нарастало. Островский ищет свой пулемет, но не находит его. Он наткнулся на немецкий секрет, задушил часового и, захватив его пулемет, явился к политруку. Но этот трофейный пулемет оказался советским. И политрук ему сказал:
– Что задушил, это хорошо. А что противно было - это тебе наука. Если бы ты оружие не бросил, мог бы и пулю истратить. А так пришлось руки марать. Вот жаль только, что был у него советский пулемет: может быть, немало он перебил таких, как мы с тобой, из нашего оружия. Видно, какая-то сволочь бросила...